Вовсе не хвастливый по натуре, гордился мной, даже милями, мною исхожденными, и вдруг чуть ли не первым он узнает, так услужливы иные людишки, его сын якобы совершил тяжкое профессиональное преступление, п о в и н е н…
Я тревожусь за него, как бы ему-то в первую голову не расплатиться за эту версийку-диверсийку! Скажу Вам по чести. Когда кто-то падает рядом, всегда невольно предъявляешь счет себе, оставшемуся в живых. Уже просто потому, что — живешь. Но в этом случае, в Индийском океане, мною владела горькая, удивленная обида: как дешево, по-пустому, даже не из лихачества, и вовсе не из запоздалого мальчишества, а, по всему судя, из увлечения своей престижностью, три великовозрастных, достаточно практичных мужика, проявив недозволенное панибратство, влезли в игру со смертью.
Увы, дешевка в устремлениях, в быту, незатейливый стимул «ухватить свое» подтолкнул их на опрометчивое, самовольное, опять-таки не из сильных свойств натуры, желание: выйти на плоскодонной лодчонке в открытый океан. «Уж кому-кому, а нам-то можно пренебречь общепринятым: мы из удачливой породы», — говорили они нашим ребятам из экипажа.
Вы знаете, как раз им-то, нашим морякам, не занимать стать решительности в трудных случаях, они и гребут всегда в лад с товарищами, понимают: хорошая общность помогает и себя чувствовать не показными молодцами. Да про это меж ними и трёпа нет, пустословия в трудный час за ними не водится.
Но, возвращаясь к той ночи, когда двое, ей-богу, чудом выловленные, почти проговорились, мы переделикатничали, пожалели чуть было не отдавших черту душу, недорасспросили их.
Страшное-то надо немедля выяснять и до конца, а мы впали в состояние сиделок, хотя чуяли — произошла двойная беда, одна другой похлеще.
Я не барышня, но, внезапно просыпаясь ночью, как бы слышу голос Семыкина, хотя его признания услыхал-то доктор, а не я: «Я почувствовал, Юрченко и в жилете пузыри пустит. Какой там бачок, жилет!»
А наутро он же, Семыкин, винил врача, будто тот замачивал его в спиртном, подсовывал, мол, свои детективные версии.
«Я тертый калач, меня даже дошлой девке не съесть», — говорил мне Семыкин, когда следователь нас свел.
«Плавсредства не сработали, а это на совести капитана, оно бройся не бройся, а рыльце в пушку и проступает…»
Весьма выразительная разговорная речь у этого персонажа, в отличие от стиля его же бюрократических реляций.
«Ничего, — твердил Семыкин, а следователь согласно покачивал головой, — ему и ответ держать, как турнут с научного флота, перед обществом — коллективом нашего института, перед семьей покойного, судом и следствием, законами нашей советской морали. А что капитан и его защитнички требуют с меня крокодильих слез по Юрченке, так у меня самого шанса выжить не было, а так, одна дробная мелочь от шанса!..» А когда я спросил:
«Вы-то понимаете — вас спасли в условиях невероятных, тут потребовались все усилия экипажа и ученых», — он скривился, пожал колючими плечами, ссутулил спину и проронил:
«Так ведь и обязанные!»
Он, пожалуй, даже любовался своими словечками, ужимками…
И вот ты задействован в игре, которую тебе силком навязали, — кошки-мышки, ох и старинная же она, — где тебе определена роль мышки, а в кошки ты бы и сам не пошел, если б даже тебе предоставили выбор. Или вталкивают в игру волки-овцы, пока не восчувствуешь привкуса окиси не то что во рту, а в самой душе.
Вдруг всего тебя стягивают, сводят, сжимают к одному такому случаю, происходит полное обезвоживание, насильственное, всей твоей жизни, загоняют в некую мизерную оболочку, обесценивают, выводят за черту. А ты под угрозой потерять общение с делом, людьми, которыми ты дорожил более, чем собой, многих из них почитал учителями.
А потом идешь с шапкой по кругу. Просишь, а это противно твоей натуре, — свидетельствовать, что ты мастер своего дела. Что ты вошел в научный флот, приобретя многие нужные навыки. Ты вынужден предлагать собственную самооценку. И, хотя она справедлива, сама необходимость ее свидетельствовать для меня катастрофична. Вот в этом хомуте побыв, видишь ужасающе отчетливо всех действующих лиц сего «приключения».
Вы удивлялись, что Томас Манн даже трагические происшествия, судьбы называл приключениями. А ведь большинство персонажей этой истории по качествам своим тянут лишь на водевили на уровне госпожи Скотининой. «Вот как она оборачивается, ваша житуха!» — сказал мне, хохотнув, Семыкин.
И простейший вопрос всплыл передо мной: что думает он, произнося «наука»? Он-то, — голову даю на отсечение, да она и приуготована к тому, моя голова, — про науку, которой вы отдаете и живот свой, думает как про кормилицу не жизни, а чрева.
Читать дальше