Туровский с ожесточением покрутил перед собой, изображая веретено, указательными пальцами, потом всплеснул руками.
— Ну, а обиды? Ведь и справедливая требовательность капитана у нас, грешных, тоже оставляла царапины. То да сё, начинали придирчиво наблюдать за ним: отвечает ли он сам строгости, какую проявлял?! Нашлись доброхоты — им в привычку тасовать факты задним числом. Едва на Ветлина свалилось обвинение, и уже начали припоминать ему оплошности и оплошки, каких, может, и не было.
Поспешили и те, кому понадобилось оговорить возраст капитана, хоть он и в прекрасной спортивной, скажем, в профессиональной форме. Но, видите, пятьдесят лет плюс пять — чуть ли не предел возможностей в океане. Все средства хороши, когда подломилась хоть одна половица под ногой осуждаемого. Вот такие коврижки!
…И в тот же поздний час, когда Туровский со Славой тасовали малосимпатичную колоду писем-наветов, сам Василий Михайлович бродил в одиночестве по набережной, предаваясь не совсем обнадеживающим размышлениям…
Случайно повстречал он Гараськина, ушедшего на пенсию бывшего капитана торгового флота.
Тот, отступя на шажок, придирчиво оглядел Ветлина:
— Что ж, как всегда, подтянут и элегантен, видно это даже при тусклом, экономном свете наших фонарей-фонариков. Не в пример мне. Оплыл я, смахиваю на бочонок, хоть и крепенький еще. Но сумеречны, Василий Михайлович, ох сумеречны!
Одобряюще хлопнул Ветлина по плечу, рука у него оказалась тяжелой, недаром дали ему прозвище «Грузчик». Зачастил полушепотом:
— Да радуйтесь вы, неблагодарный. Гуляете на свободе. Мало ль, что вы чисты! Такое надо доказать. Во все времена обвиненному необходимо оправдываться, но для оправданий и жизни, да и загробья не хватит. Говорил я вам, бегите с научного флота, там ты друг от угла, и на какого еще начальничка напоретесь. Не мотайте головой, — Гараськин повысил голос, — береженого бог бережет. Да и материально что сравнивать! А вы все спешили к своим идеалам, видите ли, духовный полет. Наше-то дело, капитанское, в ином. Ну, покайтесь перед старым морским волком, облегчите душу. Так как все идет? Выкладывайте на бочку.
Ветлин отшучивался. Распрощался поспешно, казалось, столько трюизмов и сроду не слыхивал, сколько высыпали на него, словно конфетти, в эти нескончаемые месяцы. Чурался он и излишне «любознательных» — иные ведь все расспросят, выспросят, что надобно и ненадобно, а ему и так под завязочку.
Когда ж вернулся домой, вынул из почтового ящика длинное фирменное письмо. Поднялся на второй этаж, тихо, чтобы не обеспокоить жену, прошел в кабинет и, не снимая плаща, вскрыл конверт.
Потом долго стоял на балконе и не хотел возвращаться в комнату, где на письменном столе лежало распоряжение, так сказать внутренний указ по научной организации, каковую он свято чтил, что увольняется он из научного флота за преступно халатное отношение…
«Андрей, пишу Вам с признательностью. Знаю, сколько ж порогов перешагнули Вы и Урванцев, чтоб спасти мое доброе имя, вернее, восстановить его. Теперь, когда отстранен я от капитанства, — кто б мог подумать, что постигнет меня такое, — нахожусь в подвешенном состоянии — уймища времени на размышления. Заглядываю в самые дальние уголки памяти, в какие, оказывается, и вовсе никогда не забредал, захваченный бешеным движением и конкретными целями, или мимоходом только бросал взгляд, под настроением.
Вы, Рей, часто посмеивались надо мною, правда, не без сочувствия, что порой я склонен был к литературным, конечно же тайным упражнениям. Грешу стихами, раза четыре-пять в год, длинными посланиями. Теперь тяготение к непритязательной эссеистике меня спасает. Признаюсь, я только сейчас ощутил какую-то полноту духовной зрелости, что ли. Со стороны могло б такое показаться даже забавным, но Вы ж не сторонний наблюдатель…
Подробно обо всем пишу отцу, он — первая жертва несправедливых обвинений, предъявленных мне. Боюсь, буквально жертва. В восемьдесят лет, при его-то темпераменте, непосредственности, чувстве справедливого — оно владеет им сызмальства, — такой удар!
Сын подсуден, якобы повинен в смерти человека, находившегося в расцвете лет. Чего греха таить, отец гордился мной больше, чем младшим братом, — романтичной натуре казалось ближе моя профессия, да и сыновья влюбленность в его неугомонный дух.
Но сам он и раздвинул мои горизонты, а его огромная библиотека пришлась мне по нраву и вкусу с юных лет, его вхождение в Петровскую эпоху было мне далеко не безразлично, и он не раз говорил друзьям, какую имеет счастливую возможность писать сыну о том, что занимает его, порой мучает, и получать письма из разных широт.
Читать дальше