Гриднев сквозь дрему слышит последние слова Береснева. Ему страшно хочется спать, но сон не идет к нему: он то погружается в глубокое забытье, то просыпается, то снова дремлет в полусне.
— ...Дочка письмо мне прислала — чудно, ей-богу! Уходил на войну — несмышленыш была, а теперь в школу пошла, писать научилась. Ты, пишет, папа, крепче бей фашистов, а мы честным трудом в колхозе будем помогать нашей родной Красной Армии!.. Шустрая она у меня, умная, сообразительная — на удивление... — доносится до Гриднева будто издали умиленный голос Ромадина, и он думает, улыбаясь: «Любит, видно, он ее. Ведь и я когда- то был для матери лучшим ребенком на свете...»
Как давно это было! При мысли о детстве Гриднев всегда вспоминает одну, врезавшуюся ему в память картину: он просыпается в постели весенним утром, ему лет шесть, в раскрытое окно льются потоки солнечного света, он ловит на стене желтые теплые пятна и улыбается. За окном свистит, щелкает скворец. Мать у плиты готовит завтрак —на сковороде шипят в горячем подсолнечном масле его любимые пироги с картошкой, он угадывает это по вкусному валаху, идущему от плиты.
Мать подходит к его кровати, он закрывает глаза и притворяется спящим, но, когда она наклоняется, чтобы поправить одеяло, он вдруг обнимает ее и крепко прижимается к ее румяной, разгоревшейся от плиты щеке.
— Ах ты, баловник! — целует его мать. — Ну, вставай, вставай, сынок, завтрак готов!
При этом воспоминании у него всегда щемит сердце...
«Где ты сейчас, мама? Жива ли ты, моя милая?» — думает Гриднев.
Вот уже второй год он ничего не знает о ней... Мысль его мчится над беспредельными снежными полями, на которых в неверном свете месяца неистовствует метель. В донецкой степи, в кружении снега видит он дом, сотрясающийся от порывов ветра, дом, в котором он родился и вырос, — он явственно ощущает сейчас его неповторимый запах. В доме одинокая мать, старая, тихая, немощная. Она ходит неслышными шагами по маленьким комнаткам старого дома с низкими белеными потолками, прислушивается к выстрелам и крикам на улице шахтерского поселка, вздрагивает от каждого стука в дверь: не ее ли очередь пришла, не за ней ли идут немцы? Она ходит, вздыхает, не спит всю ночь...
— Дети, где они, ее дети?
Взрастила, вскормила своей грудью, ночей не спала, берегла, а налетела война и раскидала детей в разные стороны...
Где они сейчас? Живы ли они, соколята мои?
Сердце устало от ожидания, от неизвестности. Она подходит к заледеневшему окну и долго стоит неподвижно, глядя в темную ночь:
— Где вы, дети мои?
А вьюга хохочет над материнским горем, бросает в окно охапки снега и завывает надрывно:
— У-у-у-умерли, умерли дети твои!
Мать отходит от окна и шепчет беззвучно:
— Нет, не может этого быть, не может быть…
И непонятно — то ли с собою она говорит, то ли с метелью спорит...
Ах, если бы сказать ей одно только слово:
— Жив я, жив!
Расправились бы у нее морщины на лице, а когда мать улыбается, лицо ее становится таким светлым, добрым, молодым, каким он помнит его с детства...
«Какое горестное было у нее лицо, когда она провожала меня в армию», — вспоминает Гриднев. Осунувшееся от бессонной ночи, с покрасневшими от слез глазами, с гладко зачесанными назад редкими и совсем седыми волосами, собранными сзади в маленький узел —такое родное, бесконечно дорогое лицо матери!
Но она не плакала — она ночью наедине выплакала слезы — сын не должен видеть ее слез.
— Иди, сын мой, — сказала она ему. — Сердце мое уносишь с собой, а не держу я тебя —иди! Не допусти, чтобы смерть отца твоего была напрасной — защищай дело, за которое он погиб. Уйдешь, одна останусь — последний ты у меня. Береги себя — ты горячий, непокорный, как отец твой был, — ради меня побереги себя...
У Гриднева слезы беззвучно катятся из глаз и холодными каплями стынут на лице — он долго лежит, не вытирая их и не двигаясь, и под утро, утомленный волнением, засыпает...
Проснулся он от какого-то чувства беспокойства и тревоги, охватившего его еще во сне, и сразу вскочил на ноги. Рядом, казалось, в самой землянке, раздавались оглушительные раскаты пулеметных очередей, хлопанье гранат, винтовочная пальба, крики солдат; через открытый вход, ярко, как днем, освещенный дрожащим, мертвенно- бледным светом ракет, один за другим выбегали солдаты. Ромадин, ослепительно белый, словно осыпанный снегом, стоял у входа с ручным пулеметом и неистово кричал:
— Немцы! В ружье! По местам!
Читать дальше