Лишь один управляющий, этот немецкий блюдолиз, ходил, ровно кочергу проглотил, и исподлобья сверлил всех своими тусклыми, белесыми глазами.
— Ждете, поди? Что ж, дождетесь. Первыми идут азиаты, всех режут подряд, не спрашивают — батрак ли, барон. Морды у них страшенные, глазищи раскосые, носы раздутые, как мехи, скулы за версту выдаются. Не то негры, не то монголы. Ждите, ждите…
— Кто они такие, эти азиаты? — спросил я Диникиса удивленно.
— Чего это ты, глупыш, всякую брехню повторяешь?
Разные слушки, разговорчики, то веселые, то печальные, действовали на меня удручающе, и я не знал, чего ждать, что делать, о чем думать. А тут еще Диникис наказал:
— Со двора чтоб ни ногой! От господской усадьбы, смотри, подальше держись. На последнем издыхании скотина еще больше стервенеет.
Скотины, правда, в имении уже никакой не было — в Германию угнали. Но я понял Диникиса. Он имел в виду черного обера, который теперь всюду следовал за бароном.
Обер — это долговязый немец в черном мундире… Появился он в имении после той ночи, когда в старой башне нашли Рекса с размозженной головой. Барону, видать, было не до траура по своему милому дружку Рексу. Он в два счета смотался в город и привез взамен обера, а тот, не медля, принялся наводить порядок в хозяйстве: перво-наперво угнал в Германию скот, а следом погрузил зерно и фураж.
И опять в имении было два хозяина: барон фон Венцель и черный обер. Не зря, видно, беспокоился Диникис обо мне. Если оберу попасться в лапы, как однажды Рексу, то хорошего не жди.
Разве не оттого погиб старый пастух Вайткус? Он вдруг возьми да пожалей бурого бычка с белой метиной на лбу. Будто не самых породистых и удойных коров угнали в Германию. А ему, видишь ли, бурого бычка стало жаль.
Как только вышла команда согнать скот на большую пойму, Вайткус взял накинул бечевку на едва прорезавшиеся рога бычка и давай тащить его в лес:
— Такой красавец бычок… Порода-то какая! Он, брат, стоит дороже иного человека. Такой дар божий пропадет ни за что ни про что…
И сколько его батраки ни урезонивали, ни удерживали, он все свое.
Тут словно из-под земли вырос черный обер, будь он неладен. Нагнал старого пастуха, выпустил ему в спину пять пуль, даже глазом не моргнул: только обтер рукавом мундира задымленное дуло револьвера и, вернувшись к пойме, стал отдавать приказания.
Бычок между тем от испуга или удивления выпучил свои большие, навыкате глаза, замычал, мотнул головой и понесся вскачь к стаду. А Вайткус так и остался лежать на земле с толстой пеньковой бечевкой в крепко сжатой стынущей руке.
…Заскрежетали ржавые дверные петли, и к нам в убежище ввалились два немецких солдата. Грязные, с почерневшими лицами. Один тащил винтовки, другой — ведро с водой.
Люди потеснились и еще плотнее сгрудились, чтоб отделиться от немцев.
Так уж повелось — подальше держаться от этих зеленых мундиров.
А вояки уселись на свои ранцы и как ни в чем не бывало принялись с жадностью уминать бутерброды, словно шли они, шли, притомились, проголодались и вот решили отдохнуть и подкрепиться.
Через закрытые двери погреба доносились глухие отзвуки разрывов, и женщины, успокоившись, стали перешептываться, переговариваться. Мы с Алексюкасом, словно бы сердцем чуя или угадывая, что происходит нечто необыкновенное, не могли устоять на месте и протиснулись к узкому окошку.
Оно снаружи обросло бурьяном, стекло было грязное, но мы протерли его ладонью и в просветах кое-что могли разглядеть. У подъезда усадьбы стояли две трехтонки, на которые грузили вещи. Это барон готовился удирать.
Батраки не спеша выносили из господских покоев кованые сундуки и тюки, мягкие кресла с гнутыми ножками, какие-то невиданные кушетки. А барон, как очумелый, носился туда и сюда. Раздраженно жестикулируя и бранясь, тут же сновал обер. Он то и дело хватался за револьвер — видимо, подгонял грузчиков.
— Наше добро вывозят, награбленное у евреев вывозят, — чеканя каждый слог, серьезно, как старик, произнес Алексюкас. — Смотри, зеркала и те тащат!
— Какие?
— А те, настенные, в резных красивых рамах. Гляди, вдвоем и то еле волокут.
На солнце — засверкали три огромных зеркальных квадрата.
— Из одного такого можно бы нарезать столько зеркал, что на всех хватило бы! — досадовал Алексюкас.
— Ихние, пускай вывозят.
— «Ихние»! Как бы не так! Бернотас сказывал, что убранство в этих хоромах спокон веков здешнее, и еще когда польские паны жили. Такие зеркала, картины мало где и найдешь. Собирались музей открыть, да не успели — война помешала.
Читать дальше