Восстание быта, привычек, чувств, жизненного распорядка и социальных интересов меня интересовало сильнее, нежели восстание чисто батальное. Стратегия партийной резолюции, я сказал бы, предельно лирична. Ничто, не возбуждающее рассудка, не отвечающее логике социального интереса, ничто безразличное или невыясненное не может играть в революции роли. Капитан Лефевр ведет бой в городе, я сужаю границу действий до одного дома и тем самым расширяю трактовку этого маленького и в общем незначительного сражения до некоторой символической картины проломов и смешения человеческих бытов. В процессе работы над этой сценой возникает фигура девочки, играющей «Марсельезу». Быть может, это первый и единственный раз, когда ей приходится участвовать в движении и даже в некоторой степени вести его, возглавлять музыкой. Дальше в повести эта девочка не встречается. Возникает актриса Елена Рош, труднее встречающая новый день, чем эта девочка, но нашедшая силы бросить себя в революцию целиком. Когда это случится в повести, я еще тогда не знал, но как произойдет, — это я себе уже наметил наброском сцены в театре. Возник интернациональный батальон. Его я отдал под команду Бигу, старого водопроводчика. Мне хотелось, чтобы этот Бигу вышел из самого затруднительного положения, в которое поставила его обстановка.
Написав все это, я остановился.
Кто у нас знает или хотя бы представляет себе Париж и французов 71-го года? Таких людей немного. Все, что я рассказываю, будет очень отвлеченным, отторгнутым от понятной обстановки, если я не займусь описанием места действия. Предоставленный самому себе, читатель может руководствоваться какой-либо случайной исторической ассоциацией. Между тем я не хотел, чтобы читатель очень уж рьяно уходил в историю. Я хотел держать его очевидцем недавних событий, таких, подобные которым встречались не раз ему самому. Следовательно, мне нужен был помощник, проводник по Парижу, но проводник не экзотический, не сказочник, а живое лицо, знакомая читателю фигура, человек, который мог бы ему встретиться завтра на улице. Вместе с тем человек этот должен быть взят исторически правильно, не надуманно.
Я остановился на типе иностранного журналиста, левого по убеждениям человека, каких действительно было немало в Париже весною 71-го года. Такой человек мог смотреть на город и восстание несколько со стороны, глазами иностранца, и подчеркивать то, что следовало подчеркнуть русскому читателю, тоже иностранцу в отношении Парижа.
Такой человек, кроме того, должен быть хорошо знаком советскому читателю. Это частый гость наших заводов, институтов и колхозов, зарубежный левый интеллигент, каких много перебывало у нас за шестнадцать лет революции. Чтобы намеренно осовременить моего Коллинса, я строил его дневник на опыте другого действительного дневника, принадлежащего иностранному литератору, приезжавшему к нам, кажется, в 1920 году. В дневнике Эдуарда Коллинса, рассыпанном по всей книге, я даю фон событий, реальную обстановку, хроникерский очерк восстания.
В дневнике Коллинса я иногда заново освещаю рассказанное раньше или подготовляю к действиям, которые затем происходят вне поля зрения Коллинса.
Я думаю, что Коллинс помог мне сделать книгу компактнее и короче.
Язык, которым написаны «Баррикады», не похож на язык прежних моих повестей.
Он строже, суше, проще, без преднамеренной красивости, с меньшей претензией на пышность, которая встречалась у меня раньше сверх всякой нормы.
«Баррикады» сильнее прежних моих книг, хотя я и считаю, что повесть можно было написать яснее, прозрачнее, легче. Стараясь уйти от фразы пышной к фразе деловой, я облюбовал (невольно) длинную фразу как наиболее просторную. Так заики, стараясь говорить медленнее или даже напевая, объясняются почти нормально.
Но эта их манера говорить утомляет. Напрашивается совершенно естественный вопрос: почему, видя недостатки языка, я их не исправил своевременно? В том-то и дело, что осознал их я поздно. Чувствовать я их чувствовал и раньше, но то была смутная неуверенность, не приводящая ни к каким выводам. Когда читаешь вслух только что написанную вещь, бывает иногда очень стыдно за отдельные места текста. Их хочется пропустить — тут слово, там целую фразу, здесь метафору. Пропускать я их не пропускаю, но такое «стыдливое» место обязательно подчеркиваю, затем внимательно исследую и чаще всего выбрасываю. Но понимание ошибки в ее смысловой сущности приходит позднее.
Читать дальше