Рузвельт был неправ. За это время дверь, ведущая в комнату секретарей президента, бесшумно приоткрывалась не раз — Хассетт, уверенный, что президент все еще спит, хотел разбудить его, но каждый раз за спиной секретаря оказывался Говард Брюнн, шепотом повторявший:
— Не трогайте его. Не беспокойте. Ни в коем случае! Сон для него лучшее лекарство. Это счастье, что ему удалось снова заснуть.
«Конечно, они были уверены, что я сплю! — подумал президент, вставляя сигарету в мундштук. — Сколько же я провалялся? Час? Два? Три?.. Три часа безделья?» И вдруг, словно полемизируя сам с собой, мысленно произнес: «Пусть три часа. За это время отсюда даже до Северной Каролины не доберешься! А я был значительно дальше. Годы, люди, события безостановочно мелькали, проходили передо мной, точно центы и доллары на счетчике такси. За эти часы я покрыл тысячи миль, промчался сквозь десятки лет, и каких лет!.. Я еще и еще раз понял, как надо ценить время и, главное, использовать его разумно. Очень многое из того, что важно для страны и для всего мира, мы делали слишком поздно или неправильно... Время! Ошибки можно иногда исправить, но прошлое восстановить нельзя. Время!.. Надо торопиться».
— Приттиман! — крикнул президент. — Вставать!
Через несколько минут Приттиман вкатил коляску, в которой сидел Рузвельт, в гостиную, где его ждала художница Елизавета Шуматова, дородная женщина в неизменном темном жакете с приколотым к лацкану искусственным цветком. Но не к Шуматовой с ее мольбертом, не к двум кузинам, сидевшим на широком диване, устремился взгляд президента, когда его коляска миновала порог гостиной. Он смотрел на Люси. Конечно, она была здесь, сидела в глубоком кожаном кресле и из-за этого казалась меньше ростом.
Но Рузвельт видел только глаза любимой женщины, большие, лучистые глаза...
Потом он прислушался к птичьим голосам. На их фоне раздавалось жужжание одинокого шмеля, безнадежно бившегося о раму полураскрытого окна и пытавшегося преодолеть стеклянную преграду.
«До чего же он глуп! — вдруг подумал президент. — Стоит ему на несколько дюймов изменить направление, и путь для него будет открыт... Как это похоже на многих людей! Разбивают себе лбы в кровь, с тупым и бессмысленным упорством пытаясь пробить стену, тогда как рядом — открытый, свободный, разумный путь к цели... Впрочем, черт с ними, с этими глупцами! Пусть они провалятся, я хочу видеть только Люси, быть только с ней, только вдвоем».
Рузвельт резко толкнул большие колеса своей коляски, задавая ей направление к креслу, в котором сидела Люси. Она чуть приподнялась навстречу ему...
Но в это время раздался резкий голос Шуматовой:
— Куда же вы, мистер президент? Вы забыли, где вы позируете? Вот здесь, боком к окну!
На мгновение коляска остановилась. Но этого мгновения было достаточно, чтобы Рузвельт уловил выражение глаз Люси. Бесконечная тревога в них уступала место нарастающей радости. Они как бы говорили, эти глаза: «Я так волновалась, что тебя долго нет, милый, милый!.. Мне сказали, что ты спишь».
«Я не спал, я думал, — отвечали глубоко запавшие глаза президента, — прости меня, дорогая. Все, о чем я размышлял, не стоит и крупицы сознания, что ты здесь, рядом...»
О, как ему хотелось бы повернуться к Шуматовой и решительно заявить: «Сегодняшний сеанс отменяется!» А потом сказать кузинам: «Оставьте нас вдвоем с Люси, дорогие...»
Но Рузвельт не мог себе этого позволить. Это противоречило бы привычному стилю их поведения на людях. О том, чтобы побыть вдвоем, они должны были уславливаться заранее, хотя о его отношениях с Люси знали, конечно, все... А ведь он мог бы провести с ней утренние часы, если бы встал раньше. А теперь поздно. «Поздно! Опять упущено время!» — повторил он про себя слова, которые мысленно не раз уже повторял в это утро.
Он молча положил руки на колеса и направил коляску к окну, на свое вчерашнее место. С помощью Приттимана пересел в кресло.
— Что ж, продолжим? — берясь за кисть, не то спросила, не то просто объявила Шуматова.
Вошел Хассетт. В руке у него была черная кожаная папка, которую он еще издали протягивал Рузвельту, точно опасаясь, что президент откажется ее взять.
— Японская сводка, сэр! — вполголоса проговорил он, подойдя почти вплотную к креслу.
«Ну, конечно, в таких вот папках и носят эти сводки из Комитета начальников штабов, — с раздражением подумал Рузвельт. — Папка весом в два фунта, а содержимое — листок папиросной бумаги».
Читать дальше