— Ну ладно, — с огорчением сказал дед. — Я так молвил, к слову пришлось.
Вечером я встретил на улице Всеволода Евгеньевичу. Он увидел мои ладони в сплошных водяных мозолях, нахмурился.
— Боже, что у тебя с руками?
— Учился пахать сабаном.
Он покачал головой.
— Какой ужас! Это же каторга. Но твое поколение, Матвей, — отбывает каторгу последним. Факт весьма отрадный, утешительный.
Я спросил, почему он так думает.
— Не думаю, а совершенно убежден, — сказал учитель. — Россией правят чиновники-казнокрады, малограмотные купчишки, жандармы, промотавшиеся помещики, а над ними — серенький, глупый царь, какого не знала еще история. Не умеют вести, государственный корабль. Все идет через пень-колоду, на тормозах. Власть о народе не заботится. Но через полсотни лет перевернется жизнь, люди сметут все, что мешает идти вперед. Чудесные машины, сделанные рабочими руками, придут на поля, вытеснят допотопные сохи, сабаны, даже конные плуги, заменят собою пахарей, таких, как ты. Машина будет пахать, сеять, боронить, косить траву, жать, молотить хлеб, дергать лен, корчевать пни. Настанет золотой век электричества. Внуки твои прочтут книжку о сабане, увидят деревянную соху в краеведческом музее и усомнятся: да было ли такое? Не дурная ли сказка?
Он помолчал, с сожалением произнес:
— Мне-то не дожить до этих времен. Ты доживешь, увидишь своими глазами. Завидую тебе, Матвей!
— Но зачем ждать полсотни лет? Нельзя ли перевернуть поскорее?
Всеволод Евгеньевич усмехнулся.
— Друг мой, история имеет свои законы, все приходит своим чередом, как весна и зима в природе. Созревание яблок в саду невозможно ускорить с помощью керосиновой лампы. Ты когда-нибудь поймешь эту премудрость. Будь здоров, пахарь, иди отдыхай!
Он ласково кивнул, зашагал к школе, покашливая на ходу и опираясь на суковатую палку. Я стоял и думал о жизни, которая наступит через пятьдесят лет. Хорошо! Но ведь я буду тогда стариком, как мой дед, только-только взгляну на прекрасную жизнь, и придется умирать. Как горько стало от этой мысли! Уж лучше помолчал бы Всеволод Евгеньевич.
Всей семьей мы пошли резать валежник на дрова. Тайге в наших местах нет конца-краю, и охраны почти нет никакой, хотя считается все кругом вотчиной графа Строганова, однако исстари заведено беречь лес, и ни один разумный человек не свалит здоровую елку или березу на топливо.
Помню, я читал как-то дома вслух книгу, принесенную из школы. В книге было сказано, что на Волге мужики «ронят» двухсотлетний дуб, чтоб сделать оглоблю или ось.
Дед страшно возмутился.
— Нет мужиков таких на свете! — сказал он. — Ни за что не поверю. Брешет писатель!
И не стал дальше слушать чтение.
Летом временами налетал сильный ветер, старые деревья выворачивало с корнем. Много было валежника, если ураган приходил после затяжного ливня, — намокшая земля не держала корней.
Едва стихал ураган, мужики бросали всякие дела, бежали в лес. В сенокос и страду пилить дрова некогда, валежины только пятнали топором. Пятно было все равно как столб, поставленный старателем на золотой россыпи. Каждая семья имела свое пятно: у дяди Нифонта — две прямые зарубки, у тетки Ларионихи — две косые, у нас — две косые, в середине прямая.
Случалось, хозяин забывал или не находил отмеченные им валежины, и они годами оставались никем не тронутые, гнили на земле.
В эти дни наших коров доила и выпускала на пастбище Палага Лариониха. Уходя со двора, мы оставляли собак на привязи. Урма видела, что дед идет куда-то без ружья, значит не на промысел, сидела спокойно. Пестря вопил, захлебывался, пытался порвать ошейник, бежать за нами. Дед одобрительно смеялся.
— Знатная собака выйдет из Пестри, — говорил он. — Ишь, какой непоседа; ишь, беснуется. Азарту — хоть отбавляй.
Бабушка работала на пару с матерью, я — с дедом. Сперва обрубали сучья, резали дерево на трехаршинные кряжи, снимали топорами кору, потом ставили кряжи к выворотню для просушки.
Валежины приходилось пилить внаклон, даже на коленях. Пилу часто зажимало, дергали ручки изо всех сил. К вечеру все уставали, болела поясница, сводило ноги.
Перед тем как начать разделку, дед обстукивал дерево обухом. Иногда звук был глухой или какой-то хрипло дребезжащий: внутри гнилье либо дупло. Дед сокрушенно качал головой, стесывал зарубки. Это означало — отказываемся от валежины, и все добрые люди могут ею пользоваться, если у них нет выбора.
Читать дальше