Вагон качнуло на стрелке, за окном поплыли пакгаузы, водокачка, депо, маневровые паровозы на запасных путях, высокие открытые полувагоны с донецким угольком. Поезд втиснулся в узкий просвет между двумя составами: справа замелькали платформы с новенькими грузовиками без кузовов, смахивающими на головастиков, а слева вплотную к Селиванову придвинулся пригородный поезд, составленный из коротких старомодных вагонов. В окнах лепились разномастные головы; общим у всех было лишь то извечное почтительное любопытство, с каким пассажиры местных линий взирают на транзитников.
Поезд сбавлял ход, и стыки рельсов под колесами стучали все реже и реже, словно каждый последующий прогон был длинней предыдущего. А потом товарняк, закрывающий станцию, неожиданно оборвался пыхтящим паровозом с молоденьким чумазым кочегаром в окне — и в заждавшиеся глаза Селиванова прыгнуло близкое и до боли в сердце знакомое здание вокзала.
Оно было длинное, одноэтажное, старинной, еще дореволюционной постройки — с оконными арками, кирпичными выступами и другими украшательскими излишествами, названия которых Селиванов не знал. За все те годы, что он не был здесь, вокзал ничуть не изменился, будто время на этой станции замерло и не двигалось вперед. Вот только жалкий привокзальный сквер сильно разросся, и акации, которые Селиванов помнил тощими кустами, вымахали повыше телеграфных столбов.
Тогда, летом сорок второго, выгрузившись из эшелона, их рота строилась в походную колонну по ту сторону сквера. Командир роты все поглядывал на небо, опасаясь налета вражеской авиации, и поторапливал всех каким-то новым фронтовым голосом. А когда они наконец тронулись с места, у селивановского дружка Генки Козырева развязалась вдруг обмотка. Он вышел из строя и стал перематывать свою двухметровую «холеру» у того вон угла штакетника, ограждающего сквер, и на чем свет стоит чихвостил неведомого ему «химика», который изобрел клятые эти обмотки, а сам — Генка голову давал на отсеченье — щеголяет в сапожках.
А месяц спустя раненый Селиванов, дожидаясь санитарного поезда, лежал в жиденькой тени сквера и Даша — первая и несбывшаяся его любовь — сидела рядом и преданно смотрела на него, словно хотела запомнить на всю жизнь. Она отгоняла мух, поила его из трофейной немецкой фляги, вытирала пот с лица сырым непросыхающим платочком и все пыталась украдкой от других раненых поцеловать Селиванова, но это редко ей удавалось. Рядом лежал сержант-сапер, неотрывно глазел на Дашу и, морщась от боли, фальшивя, нахально насвистывал: «На позицию девушка провожала бойца…»
В сумерках тихо подкрался темный, с синими лампочками, поезд-разлучник, и дюжие, довоенной выпечки санитары, не слыша стонов и ругани, с привычной профессиональной глухотой людей, работа которых сопряжена с чужой болью, стали быстро и сноровисто, как дрова, грузить раненых в вагоны.
— Стараются, дьяволы! — сказал сосед-сапер. — Боятся, как бы на передовую не упекли!
Санитары подходили все ближе и ближе и хватали раненых уже совсем рядом. Даша вдруг всхлипнула, сапер сердито пробормотал:
— Да целуйтесь же, черти! — И отвернулся, чтобы не мешать им.
Стало видно, что и раньше он не смеялся над ними, а лишь завидовал селивановскому счастью. И Даша, точно и ждала только этого разрешенья, сразу же припала к Селиванову. Она шептала, что обязательно дождется его после войны, которая когда-нибудь да ведь кончится же, проклятая, — и больше уже не таясь, все целовала и целовала его в сухие запекшиеся губы, как будто предчувствовала, что прощаются они навсегда…
Глаза Селиванова обежали весь сквер, выхватили ту низенькую, вросшую в землю скамеечку, где сидела тогда Даша, — и все давнее, поразвеянное временем, снова ожило в нем.
Он даже и не подозревал, что и вокзал этот и все, связанное с ним, так прочно отпечаталось в его памяти. За годы войны Селиванов перевидал уйму вокзалов: и наших тыловых — с плачем солдаток, провожающих кормильцев на фронт, и отбитых в бою — взорванных и опоганенных, и немецких — с крикливым лозунгом: «Колеса должны катиться для победы», — но потому ли, что этот неказистый степной вокзал был первым прифронтовым вокзалом в его жизни, или потому, что здесь распрощался он с Дашей, — все остальные вокзалы как-то стерлись в его памяти, слились в один безликий полуразрушенный вокзал военного времени. А этот вот, оказывается, навечно врезался в его душу и все эти годы незримо жил в нем своей особой, отдельной от всего жизнью.
Читать дальше