Эренбург выступал последним. Я привожу здесь отдельные фрагменты его речи из стенограммы:
«Я не мог не выступить, хотя здесь многие хорошо рассказали об Исааке Эммануиловиче и хотя я писал о нем. Это самый большой друг, которого я имел в жизни. Он был моложе меня на три с половиной года, но я шутя называл его „мудрый ребе“, потому что он был мудрым человеком. Он не был умным человеком, он не был эрудированным человеком — он был мудрым человеком. Он удивительно глубоко смотрел в жизнь.
...Он был очень добрым и хорошим человеком не в том обывательском смысле, как говорят, а по-настоящему, и то, что говорили, что он не верил в удачу писателей душевно-небрежных, это очень выражает всю природу Исаака Эммануиловича. Когда он раз дожидался меня, он перечел маленький рассказ Чехова у меня на квартире в Париже, и когда я пришел (я запоздал), он мне сказал: „Знаете, что удивительно? Чехов был очень добрым человеком“. И он ругался с французами, которые смели критиковать то или другое в Мопассане, говорил, что Мопассан безупречен, но в одном из последних разговоров со мной он сказал: „Все у Мопассана хорошо, но сердца не хватает“. Он вдруг почувствовал эту стихию страшного одиночества и отъединенности Мопассана.
...Бабель умел быть очень осторожным. Его никак нельзя назвать человеком, который лез напролом. Он знал, что он не должен ходить в дом Ежова, но ему было интересно понять разгадку нашей жизни и смерти. В одну из последних встреч... он, наклонившись ко мне, шепотом сказал: „Ежов только исполнитель“. Это было после длительных посещений дома, бесед с женой Ежова, которую он знал давно. Это была единственная мудрая фраза, которую я вспоминаю из всего, что я слышал в то время. Бабель больше нас видел и разбирался в людях...
Он был сформирован революцией, и трагична была судьба человека, который сейчас перед нами (показывая на портрет). Он был одним из самых преданных революции писателей, и он верил в прогресс. Он верил, что все пойдет к лучшему. И вот его убили...
Если бы он жил, если бы он был бездарен, то уже десять раз его собрание сочинений бы переиздали. Не думайте, что я кричу впустую. Я хочу, чтобы наконец мы, писатели, вмешались в это дело. Чтобы мы заявили издательству, что нужно переиздать Бабеля, чтобы мы добились устройства вечеров <...>. Я не знаю, что он писал дальше. Он говорил, правда, что он ищет простоты. Его простота была не той, которая требовалась, она была простотой после сложности. Но я хочу сказать одно, ведь это большой писатель. Я говорю это не потому, что я люблю его до сих пор. Если говорить языком литературоведов, объективно — это гордость советской литературы... Я хотел бы, чтобы все писатели помогли в осуществлении одного: чтобы Бабеля мог почитать наш народ. Мало бумаги — одну книжку издать? Это не будет собрание его сочинений, да еще длиннейшее. Должна найтись на это бумага...
Я тронут был речами всех знавших Исаака Эммануиловича и тем, как слушали, и, видимо, не только этот зал, но и его окрестности, коридоры и на улице. Я рад за Исаака Эммануиловича.
Я рад, что здесь Антонина Николаевна и дочка Бабеля — Лида — услышали и увидели, как любят Бабеля».
Эренбургу много и горячо аплодировали во время речи и по окончании ее.
После выступлений артист Московского Художественного театра Н. В. Пеньков великолепно прочитал рассказ Бабеля «Мой первый гусь», и затем Дмитрий Николаевич Журавлев, как всегда, блестяще выступил с двумя рассказами: «Начало» и «Ди Грассо».
На сцене стоял большой портрет улыбающегося Бабеля, отлично выполненный фотографом Дома литераторов.
Однако с тех пор ни 80-летие, ни 90-летие Бабеля Союз писателей не отмечал: слишком был напуган стечением такой массы народа!
В феврале 1967 года родился мой внук Андрей, и весной нужно было снимать дачу под Москвой. Эренбурги хотели, чтобы мы поселились в том же дачном поселке, в котором был их загородный дом, в Новом Иерусалиме. У вдовы одного профессора я сняла там нижний этаж дома из трех комнат и открытой террасы.
К тому времени я уже была на пенсии и могла провести все лето за городом.
С Эренбургами мы встречались часто и, если я уезжала по делам в Москву, то возвращалась на дачу, как правило, вместе с ними, на их машине.
Как-то я пришла к ним на дачу. Любови Михайловны нигде нет, а Илья Григорьевич в своей комнате стучит на пишущей машинке. Я села в холле на диван и жду, когда кто-то из хозяев появится. И вдруг дверь кабинета открывается, и Эренбург удивленно говорит:
Читать дальше