Иван блаженно улыбался, качал головой. Не было слов, и не хотелось говорить. Вот она, с ним! Разве может быть что-нибудь лучше! Разве не статней она всех, не красивей! Перед ней все девки будто обглоданный коровами кустарник перед пихточкой, будто звезды перед месяцем. Досталось же счастье! Не всякому дается. Верно, бог благословил. Вместе с ней и жизнь до могилы вести. Хозяйка — на завидаль. А как кичку наденет — заглядишься.
— Не оставлю. Пойдем, — в сладком волнении шепчет он, наклонясь к самому ее лицу, — женкой будешь… Дедушка обрачит, не откажется.
В мертвой темноте еловых веток кто-то шумно шевельнулся. Хрястнул сухим треском подломившийся сук. Оба вздрогнули и испуганно вслушались. Но вверху по-прежнему — ни шелеста, ни ветерка.
— Али белка, али сыч, — догадался Иван.
— Ну его!
Сама, в неге, закрыла глаза и потянулась по-ребячьи, выгибая спину.
— И пошто ты такая? — чуть слышно спрашивал он.
— А какая же!
— Черт тебя знает… Голова с тобой болит без водки.
Уже сильно стемнело. Под горой, на болоте, старательно скрипит дергач. Невидимая крохотная пташка все еще пырскает в ближних кустах и, поднявшись на вершинку, без конца твердит свою несложную, звонкую песню. С полу, от речки, то потянет теплом, то пронизает сыростью.
Глаза у Акулины потемнели. Только вскинет их — будто омут откроется. Сладко и боязно искать его дно. Не оторвешься, не уйдешь. А сама огнем горит. Жаром пышет от тела…
Не заметил, как рука скользнула за расстегнутый ворот. Шершавая ладонь с дивной лаской легла на испуганно вздрогнувшую грудь и мигом потушила испуг, разбудила ее. Акулина положила свою руку сверху, придавила что есть силы, еще и еще. Пусть больнее будет, пусть, потом дольше, дольше болит грудь, вплоть до следующей встречи… Глаза манят глубиной. Силы нет в них смотреть.
— Не отдам, никому не отдам!..
Шепот тонет в складках сарафана на груди… И оборвались слова, погасли. Все ушло назад…
Были только двое. Была тайна, великая, как мир, глубокая, как небо…
Черным тяжелым сукном лежала ночь в долине, когда они спустились по крутому склону к речке.
— Так завтра?
— Ладно, ладно, — соглашалась Акулина. — Только не припер бы Гараська… Ему на ухо нечистики подносят… Думала сегодня подкатится, да видно робить привалили.
— Поглядим, как придет! — с задором отзывался Ванюшка, ныряя в кустах. — На бергалят железко по руке найдется…
А заснувшая старая ель словно только ждала, когда подальше отойдут ее гости. Лишь затихли шаги, в ее плотных ветвях кто-то грузно шевельнулся, закачал их и пополз по стволу, ломая хрупкие сучки.
— На Беловодье собрались! — вылезая из-под ели, злобно хохотал Гараська. — Святую обитель отыскивать!.. Блудить под елками!
Он оправил штаны и рубаху, постоял немного, что-то думая, потом плюнул на то место, где примяли траву, и, скверно, вычурно обругавши Акулину, скользнул в темноту.
VI
Никитишна безропотно несла через года свое горе, глубоко затаенное, никому неповеданное, и все привыкли видеть на лице ее застарелую, тихую скорбь. Словно схимница, принявшая обет невозмутимой кротости, плела она скучный, изо дня в день одинаковый, узор своей жизни. Но, много лет сбиравшиеся, тучи опускались на седую голову все ниже. Вот уже средина лета. Беловодцам скоро в путь. Панфил опять повеселел, помолодел и вечерами долго молится, а днем с утра хлопочет над дорожными запасами.
На воскресенье вечером, после горячей бани, Панфил ушел в моленную к вечерне. Никитишна долго чесала в крылечке свою голову роговым щербатым гребешком, перебирая на руках серебряные пряди, потом успела подоить, прибрать корову, обошла по хозяйству и уже накрыла стол для ужина, а старика все не было.
— Затянулся к Хрисанфу. Сговор там теперь. На другой, видно, хочет жениться.
Она горько улыбнулась своим мыслям, но сейчас же отпугнула их, как надоедливую муху, и пошла опять в несчетный раз по вросшим в землю, ее ровесникам, клетям и амбарушкам, всюду находя неотложное дело.
В сумерках вышла на улицу, села там на приваленное к стене бревно, и тут только почуяла тупую боль, боль в разбитом старом теле. Не хотелось уже ни хлопотать, ни думать о домашнем. Сидела маленькая, сгорбленная, неприметная, а по широкой улице плелись хмельные мужики. Их голоса — один задорно-высокий и требующий, другой глухо бухающий непонятные слова — мешались с настойчивым собачьим лаем. Видно было, как рослые, тяжелые фигуры без пути сорвались в темноте и то сходились носом к носу, то порывисто бросались в стороны.
Читать дальше