Хрисанф опять вспыхнул.
— Ну, пошто не идешь? Ну, поди!
Евсей виновато посмотрел на всех и, везде встречая укоризненные взгляды, поспешил оправдаться.
— Мне ништо. Вперед не вылезу. Как мир, так и я.
— Шея у нас толстая, — ехидно щурился Хрисанф, — не погнется для поклону-то. Надо в пояс кланяться. А в пояс поклонишься, как бы лбом начальника не зашибить. Кулак тоже может зазудить не вовремя. Ишь, народ-то все какой. Возьми-ка вон Асона. Помекаю, на восьмой качнуло.
— Семьдесят девятый, — отозвался польщенный Асон.
— То-то вот и есть. А дедушка Герасим! Ему только глаза бы. А Николай Самсоныч, а Быковы! Да все! Дуб народ!
— Лонись, как Бабкины в Расее были, так, сказывают, мокрый там народишка, дря-яблый, — словно радуясь чему-то, смело выскочил тонкий Назар: — уж ежели под пятьдесят ему дошло, он помирать собрался. Мокрый народишка.
— Со зверями живем, — продолжал Хрисанф, — по-звериному и жизнь идет. Заелись, будто кони под белком. А ты спроси, куда меня тянет, кого я ищу? Почем я знаю? Душе неспокойно, ежели на месте сидишь да кругом тишина.
— Это ты правильно!
— Ладно, парень, сказал!
— Ушиб прямо в сердце!
— Опять и то сказать к слову: всякому свое любится. Волку дай темну ночь да дубровушку, а барану — хлевок.
— Правильно!
— Охо-хо!.. Чего уж!.. Так оно…
Старики оживились. В памяти вставали длинные поездки и скитания. Не было уже ни озлобления, ни старых счетов. Разговор стал шумным, зажигающим. Только дедушка Герасим, плохо слыша, о чем говорят, тянул свое:
— Не будет благодати, ежели не с добра пойти. Панфил-то он… того… с обетом… ему откроются, примут… Надо за ним, как за святой звездой… Хрисанфа надо… без него никак… Не можно без Хрисанфа… Выведет!.. Орел он!.. Хрисанф-то, говорю…
Слова его совпали с настроением и примирили всех.
— Кого тут толковать, — серьезно подхватил Асон, — рази кто об этом говорит? Несогласья не будет. Так, по-стариковски пошумаркали… Крепче дело выйдет.
— Вот тоже по первости… как суды заходили…
Но опять слова Герасима потухли в общем говоре.
Наговорились досыта. Безмолвное согласие скрепило всех, сковало цепью. Но вперед никто не забежал. Это успеется потом, по избам.
Надо бы уже и уходить. Усталое тело давно просит покоя, а не хочется сдвинуться, вернуться к будням, к серой обыденщине. Редко удается так сойтись: все заботы о семье, о хлебе, а жизнь-то — вперед да вперед.
Евсей давно уже беспокоится: выехать время. Ожидает только, его кликнут обедать.
Панфил сидит против двери. Он не слышит затихающего говора. В просвете амбарной двери горит солнечный день. По пятнам золотого света на дворе гуляют голуби, шныряют воробьи. Они громко славят жизнь и сами торопятся жить. У дверей амбара лежит старый черный пес, вылез из-под пола, натянул насколько мог свою цепь и греется. Голова его лежит на лапах. Глаза смотрят в одну точку. Думает он свои собачьи старческие думы, отдыхает, нежится. Белый статный петух подходит совсем близко, вытягивает шею, и, подставляя один глаз, долго, внимательно смотрит на пса, но, поймавши другим глазом в небе ястреба, вдруг пускает тревожную трель. Хохлатки стремительно выскакивают из вырытых ямок и, забывая даже отряхнуться, кривят головы, зорко смотрят в небесную синюю глубь.
По двору, от амбара к дому и обратно, часто пробегает дочь Евсея, Акулина. Она в пестром сарафане. Толстая коса повита бисером. Кисти пояса упали до подола. Собирая на стол, Акулина ради праздника несет и меду в сотах, и кваску медового, а мать — у печки: сторожит пирог с тальменем. Девка кипит и торопится: не опоздать бы на полянку. Выбегая из избы, она шибко дробит толстыми пятками по скрипучим ступеням и что-то напевает вполголоса. А перед дверью амбара, стесняясь стариков, проходит с серьезным лицом. Совсем постная девка. Но крутая грудь и во всю щеку краска выдают ее. Кто не видел Акулину на полянке! Первая затейница.
Проходя в последний раз, она приостанавливается и бросает чуть слышно:
— Тятя, обедать.
Евсей беспокойно передергивается, шарит острыми глазами по амбару и кричит вдогонку:
— Ну, ладно, приду.
— И то ведь, обедать пора! — вдруг хватился Асон. — Поди, ждет старуха-то.
Поднялись и пошли.
А Панфил будто застыл, завороженный золотом дня.
Жизнь-то! Вот она! Жизнь-то! Не убьешь ее. Под сараем, пол крыльцом, на крыше! А люди-то — мимо да мимо. Топчут, в прах вгоняют. Все мятутся и мятутся, все им мало да тесно.
Читать дальше