В театральной повести "Квадрат" - рабство человека, сосланного в лагерь. Перед тем, кто подозрительно просвечивает его душу алым лучом таинственного рентгена, и перед лагерным надзирателем, и перед сторожевыми столбами, которые пронзительно сигналят, едва их коснется заключенный.
Манкурты в спектакле по книге Чингиза Айтматова - рабы своих властителей. Беспамятные, они прежде всего забыли свою свободу.
Не это ли главная боль всех времен? Рабство человека перед человеком.
Произведения Някрошюса разворачиваются перед нами с колдовской постепенностью, словно "Болеро" Равеля. Затягивают нас в свою воронку поначалу замедленно, затем все стремительней, все исступленней. И вот, оказывается, это уже трагедия - то, что в театре всегда объединяло людей общим состраданием.
Однако это трагическое время от времени пересекается потешным гротеском, непредсказуе-мой игрой искусства. Но вот - уже иное: грусть, утешающая грусть вступает в свои права.
Мы разучились преклоняться перед сегодняшними художниками. Някрошюс воскресил в нас это чувство. И у актеров знаменитых российских театров, и у простых женщин Литвы, которые говорят: "Мы в этот театр ходим, как в храм. Только не мы перед ними исповедуемся, а они перед нами".
Слова. К которым всегда был небрежен. Не в словах, мол, дело... Деревья, пленумы, колхозники, вороны существовали отдельно, а слова, которыми все это можно было обрисовать, - отдельно.
Слово, теперь нужда в тебе. Защити меня от моей собственной глупости, от неописуемых ошибок моих, от больной, каждое утро просыпающейся совести, от вин моих - настоящих, а не воображаемых - чтобы слово к слову, чтобы одно слово осеняло другое, стоящее рядом. Чтобы они вступились за меня - не перед другими, передо мною самим. Не получается. Небрежен был к словам. Вины мои, ошибки мои, глупости мои - отдельно, а слова, которые могли бы защитить меня от меня самого, - отдельно.
Очень воспитанный, очень интеллигентный. Очень прогрессивный. Но тоже очень глупый. Среди очень левых оказалось немало глупых. Только это теперь не сразу заметно.
Говорят: "Что у вас такое грустное лицо?" - и показывают рукой в окно: "Смотрите мол, как жизнь хороша!" Причем она действительно хороша! Для многих, почти для всех.
Бутылка стоит в холодильнике. А жена и свояченица следят, чтобы я не выпил рюмашку. Максималистки. Приходится ловить момент. Жена в соседней комнате, мимо открытой двери надо пройти, правда у нее на ушах стереонаушники. А свояченица пошла в ванную, правда еще неизвестно умыться или принять душ. Если душ, то вода шумит, и я могу беспрепятственно. Но фиаско может произойти неожиданным образом. Например, жена снимет наушники, или свояче-ница выйдет из ванной. Вопрос: что делать? Когда же я изловчился, добрался до холодильника и достал бутылку, то в ней оказалась вода! Ровно столько, сколько прежде было водки.
Некогда, в самом начале перестройки, в редакции "Московских новостей" мне предложили написать "о чем хотите сами".
Говорю:
- Об империях и колониях.
Подразумевая, естественно, последнюю империю мира, то есть нашу. Члены редакции посме-ялись, да я и сам понимал, что это было вроде шутки. И написал что-то другое. А через пару месяцев в этой же самой газете появилось словечко "имперское", а затем и "колонии". Уже и империи нет! А есть что-то не вполне понятное.
Если продавщица или приемщица чего-нибудь, или заведующая чем-нибудь, словом, человек, к которому я обращаюсь по делу или с какой-нибудь просьбой, оказывается приветливым и добрым - каждый раз испытываю удивление. Зачем ему это! Ведь - не обязательно! Ведь кроме меня этого человека сейчас никто не видит!
Хитрая проза жизни может соблазнить лишь тем, что крадет у поэзии. Но, заблуждаясь и погибая (в который раз!), простодушная слепая поэзия то и дело одерживает победу и смотрит сверху на трезвую суетность жизни.
Человек начинает жить своей единственной жизнью, совершенно, как ему кажется, не похожей на жизнь его родственников и на жизнь всех людей прежних времен. А потом оказывается, что он живет в периферийном городке, работает инкассатором в городском банке, и жена его - не лучшая из лучших, как мечталось. Трудно примириться со своим нецентральным местом в этой огромной жизни.
В тридцатые годы герой романа Эренбурга Володя Сафонов, любивший математику и Пастер-нака, был странным, неполноценным, почти враждебным жизнерадостной комсомольской массе. "Изгой" - со стыдом и горечью называл он себя. Теперь таких, как Сафонов, уже немало.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу