Он схватился за грудь, и беззубое добродушие его рта спрыгнуло в темную страдальческую гримасу, рука искала платок. Удушающие удары кашля поднимали и бросали ровную прядь волос.
– Беги, откашляйся, – живо откликнулась Люся. – Я тебе говорила! Видишь…
Живописец, согнувшись, кинулся за дверь. Там захрипело, забилось. Я никогда не слышал такого ужасного кашля, – казалось, что грудь человека разрывают предсмертные судороги.
Девушка сидела спокойно, ее щеки дымились розовыми пятнами, она смотрела на золотые ручные часики.
– Две минуты, – сказала она, внимательно трогая левой рукой гладкие волосы у лба. – Он кашляет три.
– Это ужасно! – с неподдельной тревогой произнес Овидий. – Быть может, позвать доктора?
Она не ответила. Ресницы ее покоились на часах. Она смотрела вниз, как женщина, кормящая ребенка. Грудь ее поднималась простотой жизни.
– В самом деле, – сказал я, – быть может…
Но я вовсе не хотел сказать этого.
Живописец кашлял третью минуту, грудь его плакала. Поджигатель забыл о красных ногах, он скинул их на пол, штрипки его галифе висели грязными прачечными тесемками. «Ага! – думал торжествующе я. – Поколение понимает друг друга. Фронты, голодовки, разбитые вагоны – вы говорите одним языком, вы нас сбиваете вместе. Мы не можем спокойно смотреть на часы, когда кашляют сгоревшие годы и говорят нам одни и те же слова. Здесь мы одни, нечего думать о кустарниках юности. Недаром Поджигатель бледнеет и протирает очки, а Овидий говорит о докторе. Когда выбирают одного из дружного стада, все остальные слышат каждый стук обреченного сердца…»
– Могила! – бормотал Живописец, показываясь из дверей и вытирая рот. – Двести граммов мокроты ежедневно.
Он поднял чемодан. Люся смотрела на него и улыбалась. «Пустяки! – говорили ее глаза. – Поправишься. Поменьше пей и слушайся свою милую сестру. Тебе вырезали девять ребер – и это в конце концов сущие пустяки…»
– Ну, братцы, покедова… Люська! Забирай мольберт.
Живописец отправился в свой уголок Осоавиахима, крикнув на прощание о дегустации.
Мы помогли девушке отнести мольберт и холсты. Поджигатель вспомнил о своих ногах в последний момент.
– Простите! – произнес он угрюмо. – Я не успел надеть ботинки.
– Не верьте ему! – закричал Овидий. – Дома он всегда ходит босиком.
– Ну, и что же?
– Не слушайте, не слушайте! – к моему удивлению вдруг солгал Поджигатель и начал городить какую-то ерунду о сандалиях… Какие сандалии? Мы первый раз слышим. Девушки все насмешницы, – я уверен, что она все увидела, и совершенно напрасно Поджигатель отодвигал под кровать запотевшие, в зеленую клетку, портянки, служившие ему носками. Но она добра. Два карих золотых ободка вокруг темных зрачков искрятся, лицо ее серьезно.
– Какие пустяки! Вот еще! – сказала она. – Я не придаю этому никакого значения. Мы ведь будем друзьями, не правда ли?
Они ушли. Вечером четвертая кровать оказалась занятой: с нами будет жить вместе товарищ Петухов, винный секретарь, который сразу же получил наименование Винсека. Узел стягивается все крепче, мы знакомимся все с новыми и новыми людьми, каждый из них достоин стать украшением памяти, каждый вечер прибавляет новые темы для славных бесед. Зной оснастил энергию Директора, остались последние дни перед сладкой ослепительной жатвой. А в нашу дверь по утрам стучится легкая прохлада руки с золотыми часиками, и кашель Живописца покрывает голос, которому удивляются сами нетерпеливые губы.
– Можно?
Она влетает восемнадцатью столетьями нашей эры и признается в полном невежестве перед ораторами коммуны. Но она соглашается почти со всеми и спорит только с одним Овидием, вспыхнувшим в этих днях снежными сорочками, синими галстуками и носками, легкими, как паутина. Да, мы бреемся с самого утра. Поджигатель по вечерам произносит речи. Художник сидит с бутылкой вина и пережевывает его глотками, подражая Веделю. Он успел подружиться с Бекельманом. После обеда они вместе хрипят и кашляют, отпуская непристойные шуточки. Наступила веселая жизнь. Планета вращается бешено. Времена перепутались. Мы живем снова в старой теплушке и, раскачиваясь, трясемся на фронт. Вспоминаются славные дни. Достаточно сказать, что Овидий перестал говорить о стихах и повторять свои излюбленные строфы из Тютчева. Это – чудесный признак: стихи не скроются никуда и пригодятся в замедленные минуты. Сейчас же грохочет жар, термометр поднимается за сорок, – разве плохо, когда в подобные дни люди проявляют активность и чувствуют себя превосходно в коммуне, учрежденной в угловой комнате управления совхоза «Абрау-Дюрсо»?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу