Я говорю об этом, потому что в моей жизни эта ржавчина столько раз разъедала мою душу. Порой я выпрямлялся, сбрасывал с себя боязнь и готов был на крест и на муку, твердый и утвержденный в себе. Порой же снова терял себя, падал и ползал внутренне где-то в пыли своего смятения и страха.
И первые же лачужки города, когда я в него въехал, кузница и трактир на окраине, изба с окном, заткнутым тряпкой, телеги, запах гари и жилья, — заставили меня, как улитку, съежиться и свернуться. Я потемнел от близости человеческой скученности, бедности, уродства и мещанства, от всей этой неизбежной ежедневной жестокости. Враждебно и нудно смотрели на меня свидетели чужой жизни — вывески лавок, контор с их фамилиями и обозначениями… В человеческой жизни столько места занимает — мертвый труд, торговля, оборот, сделка, механизм труда и продажи, что приходится сторониться и уступать дорогу этому мертвому и грубому движению. Надо прижаться к стене, сойти с пути или же войти в этот механизм винтом, подчиниться ему. Мне же хотелось проклясть его, подняться над ним и пойти на грозящую и жестокую борьбу.
Я въехал в этот город, чтобы решить, куда я брошу свою жизнь, куда она польется. Ибо я не знал еще ни себя, ни своей жизни.
И вот я в маленьком номерке гостиницы. Четыре стены вокруг меня, оклеенные грязными обоями; их цветки бумажные, скучные имеют свой отвратительный удушающий запах бумаги, клея и грязи. Они пахнут тоской и пылью. Маленькое окно выходит во двор, заваленный бочонками и ящиками. Приказчик и мальчуган возятся внизу с молотками и открывают ящики с товарами. Дерево, которое стоит у забора во дворе, только увеличивает мою тоску, мое острое ощущение приниженной и убитой здесь жизни. Эта шелковица, это несчастное дерево растет среди духоты и грязи, листья ее покрыты копотью и пылью; оно оскорблено еще больше, чем я, оно и умрет здесь среди суетни, торгашества и жизненной мертвечины.
Через много лет я гляжу теперь на того меня, каким я был в тот день, когда сидел в номере гостиницы уездного городка. Я был юношей. Мне было девятнадцать лет. Я был похож на ветку дерева, покрытую еще корой зеленой; потом уж она делается серой, твердой, похожей на застывшую лаву, на кожу слона. Вначале же она сочная и ломкая. Я был похож на эту ветку. Я сидел и думал, что жизнь чудовищно искривлена, что люди ослеплены и ходят с бельмами на глазах.
Я думал, что надо остановить все колоссальное движение внешней жизни: остановить торговлю, промышленность, пусть замолчат фабрики и заводы, не извергают удушливого дыма и выпустят из своих жерл миллионы грязных замученных рабочих. Пусть остановят пароходы и паровозы. Пусть не строят каменных казарм в городах, не тратят миллиардов на вооружения и армии, уничтожат тюрьмы, паллацо и хижины. Пусть все идут на зеленые горы, в поля, леса… О, наивные мечтания юности… Пусть дышат обильным мощным воздухом гор и степей, живут среди этих просторов, в первоначальной простоте, близости к первоначалу природы и жизни, ценя божественную значительность каждого человеческого «я», как носителя вечного и общего сознания.
Так наивно, так по-детски думал я, вернее, не думал, а чувствовал. Мое сердце сжималось, когда я видел наглядное воплощение молоха внешней культуры, когда предо мною гремел завод или шумел базар. Я чувствовал, как силен этот молох и как слабы мы — мечтатели, не умеющие жить и тянущиеся книжной отвлеченной мечтой к первозданной природе и к чистоте ее трав и просторов.
Несколько дней я прожил в городе. Нарочно, ища себя, своего решения, я выходил из дверей гостиницы, шел вдоль улиц, в рядах, среди толпы, спускался в окраины, где ютилась беднота, Заходил в пивные, трактиры и рестораны. Меня охватывали — вонь, удушье, я страдал, я морщился, видя потных, жирных, безобразных, хуже дьяволов людей. Я ходил, я обдумывал, как будто само обдумывание мое не обозначало бессилия. Ибо то, что ясно и нужно, — идут и делают, невзирая ни на что.
Я пробыл в городе неделю. Небольшое количество денег моих убывало. Я не хотел давать знать о себе никому, да у меня и не было подлинно близких людей. Убыль денег как будто предвещала какое-то решение. Среди всего мира и миллиардов людей в нем я был совершенно одиноким. Никаких нитей от меня не шло в мир. Я мог свободно жить и свободно умереть. Моя — «философия чистого существования» — крепко засела в моем мозгу. Тяжкое уныние, которое ложилось на мою душу в городе, только сильнее в минуту порыва вздымало на поверхность мою горячую мечту.
Читать дальше