ДОКТОР
Сейчас вошел. Вдруг, с непонятной никому злобой.
Царапина…. пустяк. Так, нервное потрясение. Организм дрянь!.. Не от этого, от другого протянул бы ноги.
Все как то незаметно смущенно рассеялись. Доктор входит на веранду, щупает пульс, барабанит языком.
ДОКТОР
Лихорадочка-с… Да-с. Пульсик, да-с… На вашей свадьбе танцовать будем!.. Еще не много, молодцом будем!..
ВИЛЬГЕЛЬМ
Красные розы не страшат, хотя они кровь и радость!., и радость!..
Лицо доктора меняется на лицо Андросова.
ДОКТОР-АНДРОСОВ
Вы умираете, Виллендряс! Умираете. Вы поняли меня: победил то я, а Вы умираете…
ВИЛЬГЕЛЬМ
С трудом поднимается, голосом ясным как осеннее небо в стеклах.
Нет, я жив всегда. Моя дорога дальше… дальше.
Тихо кашляет, приблизив платок к губам. Усталое тело его опускается немного неловко. Голова запрокидывается в сторону. Длинная шея обнажилась. Он не то забылся, не то кончается. Только громко и блаженно звенят осенние кузнечики.
В левом углу балкона растет, клубится, прибывая, золотой туман – постепенно заволакивает картину.
Рябины светлыми чашами стоят над косогором…
Осень. Рябина. Ее охватила радость, все ее радужные ветви унесло небо. Она стоит унесенная, осенняя, чуть трогает струнками косогор, и вся она – благородные стрелы, светлые руки, протянутые к небу и к дальним голубым полосам. И меж редкой и устремленной желтизны – голубые, голубые полосы смотрят в глаза.
Я обидел непоправимо человека, который не жаловался. Я предательски отнял у него самое его нежно и терпеливо любимое. После была длинная ночь. Утром мне было так стыдно и больно, что я побежал объясняться, несмотря на мое самолюбие.
Ах, иногда чаша осени поднимается к бледному небу, переполнена золотом радости, медом и пурпуром счастья, купленного бессонными ночами подлинней моих и твоих, и о которых никто так и не узнает никогда.
По его стыдливо согнутым лопаткам я понял, что мне уже незачем просить прощенья у ограбленного мною, он уже простил меня, и об этом, значит, можно было совсем не говорить. И сначала я обрадовался. Мы шли рядом, как прежде. Но через минуту мне стало жутко с ним от того, что было пережито им в молчании, от того, – чего он так никогда и не рассказал мне. Какую длинную ночь! Я с неловкостью и жутью смотрел на согнутую спину, покорно вытянутую шею. Мы шагали рядом. В липах дорожки шел тихий дождь желтых листьев. А я больше не имел смелости быть его другом. Теперь мне было пора сделать ему еще одну гадость. По своей вине я заслужил предать его дружбу и оставить его одного. И я знал, что он переживет горькое недоумение и не осудит меня.
Я отомстил ему за это и охладел к нему.
О, ты заслужил свое одиночество, слышишь, слышишь, нестерпимо добрый! Ты заслужил свое одиночество. Самая глупая молитва, это твоя молитва о Чаше!
Так будет, пока наш, нами устроенный, мир не претворит себя и не омоется в слезах.
Вот молодые рябинки жертвенно покраснели и стоят на хвойной стене, уже готовые; пламенеющие чаши осени.
Выбирай любую. А осень знает все и про тебя, и про ночь, и про нас – твоих палачей.
Земля дышала ивами в близкое небо;
под застенчивый шум капель оттаивала она.
Было, что над ней возвысились,
может быть, и обидели ее, –
а она верила в чудеса.
Верила в свое высокое окошко:
маленькое небо меж темных ветвей,
никогда не обманула, – ни в чем не виновна,
и вот она спит и дышит…
и тепло.
Они думают верное рыцарское слово. На бледном небе вечер. Они глубокие, темные, фиолетовые. В них собралась вся глубина и вся верность. За ними ласково и лучезарно надеется заря, а в комнате говорят с чувством – горячо – о посвященье, подвиге, состраданье. Чуть-чуть торжественно, похоже на прощанье.
Балконная дверь в тонких переплетах строга и задумчива, за ее тонкой рамой заря! Заря!
Еще темнее двое балконных стражей. Они стали очень серьезны. Обрисованные крестообразными поперечниками, в них видны вверху поднятые чаши и в то же время будто рукоятки опущенных мечей. Так они стоят на посту.
Будем правдой и солью, твердыми, твердыми верности до конца.
Лес и море заиндевели туманом.
Читать дальше