— Ну, Микишка, поддаржись, не ударь в грязь лицом! — одобряли Буренкова Чирок и. Гончаров.
К великому моему удивлению и огорчению всей камеры ученики мои оказались страшно непонятливыми и, очевидно, малоспособными. Долго успокаивал я себя мыслью, что они просто робеют и смущаются, но через неделю с положительностью должен был убедиться относительно Пестрова, что он абсолютно тупой и беспамятный парень. Я не показывал, конечно, и виду, что пришел к подобному заключению, и не уставал каждый вечер, одно и то же вдалбливать ему в голову; но камера самостоятельно пришла вскоре к тому же выводу и ужасно сердилась на Пестрова, казалось, будто у каждого задета была собственная его амбиция…
— Ну и долбежка ж ты, Ромашка! — говорил Чирок. — Я ведь уж кто такой? Все меня пермяком называют, из чурки вытесанным… В лесу я взрос, в тюрьме состарился… А и то ведь уж несколько гуковок затвердил, на тебя глядя. А ты молодой, ты — расейский!
— Брошу же я совсем! — вспыхнув, как порох, объявил Ромашка, и большого труда стоило мне каждый раз уговорить его продолжать опыт ученья.
Зато Никифора камера хвалила и обнадеживала:
— Попом будешь, Никишка, у семейских! Похвалы эти были, конечно, сильно преувеличены. Никифор не был, правда, безнадежной тупицей, но порывистость натуры вредила ему так же и в ученье, как в жизни. Не вглядевшись хорошенько в букву, он моментально выкрикивал ее название, большею частью невпопад. Кроме того, он не любил сознаваться тотчас же в самых явных ошибках и, обладая богатой фантазией, оправдывался сходством между такими буквами, которые, казалось, ничего общего не имели: так, по его словам, м как две капли воды походила на ф, а на з… Нечего и говорить, что вследствие торопливости он постоянно смешивал созвучные буквы: ж — ш, с — з, д — т (я учил по звуковому методу).
— Ну и терпение ж андельское у Ивана Николаевича, — говорили про меня в камере.
Один только Малахов держался на этот счет особого мнения.
— Это не ученье, а баловство одно, — ворчал он, — разве так в старину нас учили? Первое: аз, буки, веди, глаголь, добро… У каждой буквы свое название было, каждая как живая была… А нынче что? Шипят, свистят… Ничего не поймешь! Ж-ж-ж-ж! С-с-с! Просто хоть уши затыкай.
Я старался объяснить Малахову выгодные стороны звукового метода, но напрасно: он был слепым поклонником старины, и к тому же, если упирался на чем-нибудь, то был упрям, как бык. [38]
— Второе, — говорил он назидательным тоном, — без колотушек учителю обойтись невозможно.
— И верно, Миколаич, — вскрикнул Никифор, — ей-богу, колоти меня! И за волосья таскай, и как хочешь… Ни словам не скажу, лишь бы за дело.
— Нет брат, и без дела не мешает, — поправлял Парамон, просто так, для науки, для страха. Нас, ты думаешь, как били? Меня дьячок наш сельский учил. Бывало, как ни придем мы к нему, ребятишки, всегда пьянок. И первым делом сейчас же после молитвы всем без разбора волосянку давал… Треплет, треплет, устанет… Ну, теперь давайте, говорит, учиться, ребята! А уж коли бил, тогда надо было отнимать от него: до смерти заколотит! Я раз во время волосянки руку ему укусил, так он об меня всю палку в щепки расхлестал.
— Здоровая ж, Парамон, и тогда у тебя спина была, — смеялись арестанты.
— Ну, а что ж хорошего было в таком ученье? — спрашивал я Парамона.
— Как что? Грамоте выучивались, баловства было меньше.
— Насчет баловства не знаю, а грамоте вот не выучились же вы хорошо, как ни бил вас дьячок? До сих пор чуть не по складам читаете.
— Это я теперь забыл, — отвечал самолюбивый бондарь, видимо начинавший уже раздражаться и с сердцем выколачивавший о нары свою трубку. — А для своего обихода я и теперь еще ладно читаю. Где же нам, дуракам, многоучеными быть?
Впрочем, пропаганда битья, кроме самих учеников, не нашла себе в камере сочувствующих, и Малахов остался в этом отношении одиноким. Особенно ополчился против кулачной расправы с детьми старик Гончаров.
— Да чтоб я своего дитю дал бить? — с искренним негодованием говорил он, расхаживая по камере. — Ни за что! Раз, этак же, еду я верхом на мерине у себя дома. Слышу робячий крик. Гляжу: у самого плетня учитель дерет за уши кожевниковского мальчишку. Ребенку лет семь, а он знай уши ему выворачивает да волосянкой потчует. Вот подъезжаю я, привязываю мерина к плетню и прямо к учителю. «За что?» — спрашиваю. «А тебе какое дело? Я учитель». — «А! ты учитель? Так вот поучись-ка прежде у меня!» — Как подмял его под себя да зачал угощать, так и до сего часу, пожалуй, бока болят…
Читать дальше