— Уж коли сказывать, так не врал бы, осиновое ты ботало! — сердито поправил угрюмо молчавший до тех пор Семенов. — Фартовыми делами никогда, скажешь, не займовался?
— Ах, Петя, братец ты мой! Да как же мог я совсем, значит, в стороне оставаться? Вырос я в нужде, в бедности, столько друзьев и товарищев имел, а тут, разбогатевши, порог бы им вдруг указал? Нетто возможное это дело? Нет, Петруша, товарищество прежде всего. Так-то, друг мой любезный!
— А чаво, паря, — закричал в это время старший, входя к нам в колпак, — не пора ли домой? В светличку пойдем, что ли?
Все встрепенулись и живо собрались в дорогу. Спускаться вниз было не то что подниматься вверх: ноги сами так и скользили; приходилось употреблять усилие, чтобы не бежать бегом. Казаки с ружьями едва поспевали за нами. Меня порядком смущала мысль, что первый же свой каторжный день я должен был начать обманом, если не лично, то хоть как соучастник, но при виде того ясного спокойствия, которое сияло на лицах арестантов, у меня тоже стало легче на душе.
«Если и остальные работы будут подобны сегодняшней, — думал я, — тогда можно еще жить».
Ракитин настолько имел нахальства, что, придя в светличку, самым простодушным и естественным тоном сообщил Петру Петровичу, будто мы не только заданный урок исполнили, но и лишних пятьдесят кибелей выкачали…
— А убывает хоть сколько-нибудь вода-то? — полюбопытствовал Петр Петрович.
— Пока трудно, господин нарядчик, определить. Через несколько дней виднее будет. Ежели где-нибудь боковая течь есть, тогда без понпы, пожалуй, и не поделаешь ничего!
Вслед за нами пришли рабочие и из других шахт. Конвой велел строиться. Сопровождавший нас надзиратель произвел поверку и скомандовал: «Шагом марш!..» Мы тронулись обратно в тюрьму. Смутное, но, во всяком случае, не особенно дурное впечатление оставил этот первый день работы. Оборотную сторону медали мне суждено было увидеть позже.
С горы вернулись в половине третьего. У ворот нас опять обыскали так же тщательно, как и утром, пересчитали и только затем впустили в тюрьму. Пришлось есть подогретый обед. Парашник Яшка Тарбаган сообщил мне немедленно тюремные новости. Зимовье действительно строят для вольной команды, скоро выпускать будут. В тюрьму заглядывал Шестиглазый и обходил все камеры. Объявил старостам и парашникам, что каждый понедельник и пятницу они обязаны мыть полы в камерах и отхожих местах, а коридорщики — в коридорах.
— Наш Гандорин чуть не помер со страху!
— Что такое?
— У него нары не подняты были. Как только вы ушли на работу, надзиратель вскричал, чтобы старосты нары подымали, а наш старик не слыхал.
— Да я, — задребезжал жалобно Гандорин, — на куфне картошку чистил. А ты тоже неладно, Яша, сделал: коли уж сам не хотел за старика потрудиться, так должен был сказать мне… А то, вишь, в какую беду чуть было не вверзил!
— Ха-ха-ха! Так вас, старичков благословенных, и надо. Говорить, вишь, ему… Мне какая надобность? Мне сам начальник сказал: «твое, говорит, дело — свой стакан в исправности соблюдать, прочее все старосты касается».
— Что же случилось с Гандориным?
— Спросите его самого.
Но старик молчал и только вздыхал тяжело.
— В келью под елью чуть было не посадил Шестиглазый! Богу молиться… Оно бы и под стать ему, — продолжал Тарбаган. — Как раскричится на него: «Эт-то что? Ослушание, непокорство? В наручни, на цепь! На хлеб, на воду!» Смотрю я: у нашего Гандорина и коленки трясутся, и губы побелели… Бух в ноги!
— Небось бухнешь! Погоди — и сам еще бухнешь! Ведь я третий год в каторге-то, а ни разу еще в карец не попал. Неохота тоже безвинно-то страдать. Вот что!
Чтобы переменить разговор, я спросил, до какого часу должны работать негорные рабочие, и узнал, что в одиннадцать утра они обедали, после того два часа отдыхали и опять по звонку ушли на работу; что урока им не дали, и потому пришлось работать от звонка до звонка, то есть до пяти часов вечера. После этого, следуя благому примеру Семенова и Гончарова, я лег отдохнуть от трудов праведных.
— Слава богу! Один каторжный день прожит.
С первых чисел октября, так как день стал короче, число рабочих часов, согласно тюремным правилам, было уменьшено: будить стали часом позднее и на работу выгонять не в шесть уже, а в семь утра. Позже, в ноябре, уменьшили еще на один час: негорные работы стали заканчиваться в четыре часа, а вечернюю поверку начали делать в пять. Зато и послеобеденный отдых сократили наполовину. Всю первую половину октября стояла ясная, солнечная осень; снегу не было, но по утрам стояли изрядные морозцы. Печи стали топить только с первого октября, и то сначала довольно скупо и редко; поэтому в камерах было сыро и холодно. Хотя обещанные казенные матрацы, набитые соломой, и выдали, но покрываться приходилось тем же грязным халатом, который надевался во время работ. Никаких одеял и простынь не полагалось; иметь собственные постельные принадлежности, ради соблюдения казарменного единообразия во всем, даже в мелочах, было запрещено. Хорошо еще, если у вас был новый, недавно выданный халат, но за два года, которые полагалось носить его, он так обыкновенно изнашивался, так истирался о камни шахты и штольни, что сквозил буквально как решето и в качестве одеяла служил самой ненадежной защитой от ночного холода; многие арестанты покрывались поэтому еще куртками и даже штанами; некоторые спали и совсем не раздеваясь… Вообще осенью и весною, а иногда и в ненастное летнее время, когда тюрьма не отапливалась, приходилось порою ужасно страдать по ночам, от холода и часто простужаться. Зимой, когда в распоряжении арестантов имелись шубы, было гораздо лучше.
Читать дальше