Я взглянул вниз. В глубине котловины сверкала ограда Шелайской тюрьмы; самый зоркий глаз едва мог бы различить черные точки часовых, проходившие по ее ослепительно белому фону; около тюрьмы чернело много других строений, производивших массою дымившихся в утреннем воздухе труб впечатление целого маленького городка. Значительно выше, окруженная болотом, виднелась горная светличка, из которой мы только что вышли. Еще выше, несколько в стороне, стоял красивый домик уставщика Монахова, заведовавшего Шелайским рудником. Прямо под нашими ногами возвышался точь-в-точь такой же, как наш, деревянный колпак, прикрывавший собою среднюю шахту. Во время пути, под влиянием страшной одышки, я и не заметил ее; шахты разделяло расстояние около двухсот шагов. Тут только услышал я от арестантов, что около светлички начинается еще штольня — горизонтальный коридор, углубляющийся в гору по направлению к нам, коридор, в который должны впоследствии упасть вертикальные шахты, чтобы играть в нем роль отдушин. Удовлетворившись этими первыми сведениями, я невольно залюбовался расстилавшеюся передо мною картиной. Стояло яркое осеннее утро; в воздухе было свежо, тихо и как-то радостно; по бледной небесной лазури не плыло ни одного облачка. Только что взошедшее солнце уже проливало море блеска. Местами сопки сверкали ослепительно ярко, местами от них ложилась черная тень. Темно было также в ущелье, где находилась тюрьма. Зато выше ее, в противоположной от нас стороне, ландшафт был особенно живописен и величествен. Там поднимался целый амфитеатр гор, громоздившихся одна на другую и наконец исчезавших в синевшем утреннем тумане. И мне невольно вспомнились слова поэта:
За горами горы,
Хмарою повиты,
Засияны горем,
Кровию политы… {17}
Да! страшная мысль о том, сколько горя, слез и даже живой человеческой крови видели эти бездушно красивые горы, омрачала наслаждение ландшафтом и невольно заставляла глаз отворачиваться… Я посмотрел в другую сторону, вверх от шахты. Там высилась огромная гора, по-видимому, господствовавшая над всей окрестностью. Один из казаков, заметив мое любопытство, подошел и сказал, что в этой-то именно горе и находятся главные выработки Шелайского рудника.
— Она вся изрыта шахтами, и руды там еще многое множество. Только теперь, тридцать вот уж лет, водой все затоплено — подступиться нельзя. Мой дедушка там робил… Он и по сю пору жив еще.
— Каторжный был?
— Да почитай что каторжный. Втапоры все крестьяне каторжные были… Мы заводские ведь. Как послушать дедушку-то, так нонешние каторжные в раю живут супротив ихнего. Разгильдеев ведь тогда был… {18}Вон спросите-ка светличного старика: он ведь тоже — и здесь, в этой самой горе, робливал и на Каре был. Вам теперь какая каторга? Уроков с вас, почесть, не спрашивают, порют редко, в препорцию, а втапоры дня не проходило, чтоб кровь рекой не лилась!..
Казак отошел. Все невольно задумались.
— Что же? Посмотрим, что за шахта такая, — предложил я арестантам, и мы отправились в колпак.
Посредине его находился большой четырехугольный колодец, почти доверху наполненный водою. Я нагнулся и почти тотчас же зажал нос — такой вонью разило оттуда…
— Тридцать лет стояла — прогнила, — объяснил кто-то из арестантов.
— Что же мы будем делать?
— А вот придет нарядчик — укажет. Торопиться нам нечего. Казна-матушка подождет.
— Что мы — каторжные, что ль? Торопиться!..
— Кто поспешит, людей насмешит.
— Да я не к тому говорю, чтобы торопиться, — оправдывался я, — а просто спрашиваю: что мы будем делать?
— Шарманку крутить.
— Где же тут шарманка? Все захохотали.
— Ну и плохи ж вы, Миколаич! Тут об книжках-та забыть надыть…
Я совсем сконфузился и начал оглядываться по сторонам. Над колодцем возвышался, на перилах, вал с железными ручками. Я взялся за одну из них, и огромный вал заскрипел и грузно повернулся. Тут только вспомнил я о принесенных нами бадьях и канате.
— Эхма! Давайте-ка лучше песенку, братцы, споем! — сказал молодой, довольно красивый парень Ракитин, имевший в тюрьме прозвище «осинового ботала» (так назывался бубенчик, который вешают на шею коровам, чтоб они не заблудились в тайге).
И, не дожидаясь поощрения, он запел высоким, сладеньким тенорком:
На серебряных волнах,
На желтом песочке
Долго-долго я страдал
И стерег следочки.
Вижу, море вдалеке
Быдто всколыбнулось…
Но эта песня, должно быть, не понравилась ему, и он тотчас же затянул другую:
Читать дальше