«Непреступное общество являлось для них для всех смертельным врагом, которого они ненавидели и (которому?) всеми способами делали зло (это — сидя в тюрьме-то?). Месть, жестокая месть грозила всем врагам каторжной когорты, и эту месть многие ставили главным предметом своей свободы и своего выхода из острога». Обобщение совершенно фантастического характера… Ни Достоевский, ни кто другой из бытописателей тюрьмы и каторги нигде не говорят о том, чтобы какой-либо арестант ставил главным предметом своей свободы и выхода из острога — «месть всем врагам каторжной когорты». Для меня по крайней мере, немало писавшего о мстительности русских арестантов по отношению к личным врагам, подобное утверждение является положительной новостью, в неосновательности которой я, впрочем, нисколько не сомневаюсь.
Что касается другого обвинения «прирожденного преступника» — в том, что будто бы в «основе его существа» лежит лень и отвращение к работе, особенно если это работа принудительная, то является невольный вопрос: неужели же вполне нормальный человек относится к принудительному труду с радостью, с восторгом, с вдохновением?..
Наконец, ученый вывод еще более удивительный — отношение прирожденного преступника к грамоте. «Очень многие из преступников грамотны, — говорит бывший профессор, — но эта грамотность была приобретена ими не как выражение пытливости и любознательности ума, а как средство покрытия и пособия преступности». Спрашивается — откуда сие?.. Естественно, вспоминаешь прежде всего свои слова, свои рассказы. «Миколаич, на что нам грамота, на что?» — в отчаянии из-за своей неспособности спрашивал иногда Никифор Буренков своего учителя.
«Я старался, отвечая на этот вопрос, выяснить пользу грамотности, говоря, что она делает человека умным, а следовательно, и честным; но, утверждая это, я и сам порой сомневался: на что она им, арестантам, вся эта грамота? Сколько раз имел я впоследствии случай убедиться, что многие из лучших моих учеников, научившиеся и читать и писать порядочно, по выходе в вольную команду очень скоро забывали и то и другое, и горькая досада шевелилась иногда в душе, досада на то, что столько потрачено даром и труда и времени. Не раз приходилось также слышать от самих арестантов, что грамотность даже вредна им, что мошенник сумеет с нею быть еще большим мошенником, а честный человек благодаря ей развратится, начав мечтать о легком труде писаря и получив отвращение к физическому труду. Я хорошо понимал, конечно, всю поверхностность и зловредность таких обобщений на основании отдельных, исключительных фактов, но, признаюсь, нередко овладевали мной сомнения всякого рода, и тогда я подолгу забрасывал свою школу… Однако проходило некоторое время — и я с любовью к ней возвращался. Среди всякого рода терний и шипов, которыми была усеяна моя «педагогическая» деятельность, среди горечи и отравы, которую она проливала в душу, было в ней все-таки что-то доброе, светлое, теплое, что озаряло и согревало не только меня, но, казалось, и всю камеру. Арестанты как-то невольно приучались с уважением относиться к бумаге и книжке, мысли их настраивались на высший тон и лад…» (т. I, гл. X).
Вот единственные соответствующие строки в моих очерках; но как же, однако, переиначена и прямо-таки извращена моя мысль! Или, быть может, г. Ковалевский пользовался здесь каким-либо другим источником? Но трудно, во всяком случае, допустить, чтобы, беспрестанно меня цитируя, относясь ко мне как к авторитету в некотором роде, он не прочитал или счел не стоящими внимания те главы «Мира отверженных», где я описываю «учеников»-арестантов и все безмерно искреннее увлечение их — сначала ученьем грамоте, а впоследствии и писательством (т. I, гл. VIII, X, XXIV; т. II, гл. XIII, XVI). По вопросу о том, как относятся арестанты к чтению книг, г. Ковалевский говорит: «Читать эти люди не любят (!), если же читают, то больше сочинения, гармонирующие и удовлетворяющие их низким животным побуждениям, их грязной фантазии и их сердечным склонностям. Этика и эстетика совершенно отсутствуют у них, некоторые из них пытаются даже писать сами, но эти произведения являются плодом подражания, применительно к их низменным идеалам и низшим животным страстям». Позволю себе напомнить, что писал по этому поводу я: «Эти вечера, проведенные за чтением вслух, составляют лучшую и благороднейшую часть моих воспоминаний о Шелайской тюрьме, и, несмотря на все частные разочарования, я до сих пор убежден в полной возможности гуманитарного влияния художественной беллетристики на обитателей каторги» (т. I). И в другом месте, по поводу собственных арестантских сочинений: «Между ними было одно общее сходство. Авторов занимал и мучил один и тот же вопрос — о причинах, толкнувших их на путь преступления и разврата, и все они одинаково скорбели о том, что не сумели или не могли жить честно в среде неиспорченных, хороших людей, и — что самое важное — от этой скорби, от этих дум веяло всегда несомненной, глубокой искренностью» (т. II).
Читать дальше