Любовь Сергеевна Чиркина, маленькая сгорбленная старушка, завернутая вся во что-то ветхое, стеганое — в одну из тех одежд, какие умеют придумать только деревенские старухи, — сидела в гостиной, сжавшись в комок на черном кожанам диване, который один не изменялся с веками. Она перебирала карты в руках и у себя на коленях, гадая как-то по-своему. Перед нею не было свечки. Свечка горела поодаль от дивана, на небольшом столе, у которого сидели Прасковья Андреевна и Вера.
Обе сестры были уже старухи. В деревне, в глуши, женщины стареют скоро. С детства, в лучшую пору, не было средств, не было своей воли, не было случая, следовательно, и желания, наряжаться, заботиться о себе; равнодушие к своей особе сделалось привычкой. Потом, позже, когда первые седые волосы, усталые веки, складки рта напомнили, что прошло, и невозвратно прошло, прекрасное время, является вдруг болезненно-грустное, болезненно-озлобленное чувство: равнодушие, перешедшее в отчаяние. "Все равно, дурна ль, хорошо ли я: меня никто не видит; я никому не нужна…" И, однажды сказав себе это, женщина принимается стареть, безобразно, неизящно, и стареет скоро…
Они работали, перешивали что-то. Рядом с ними у стола, тоже работая, но очень рассеянно, сидела их меньшая сестра Катя, хорошенькая, полненькая девушка. Она одна смотрела весело, немножко нетерпеливо… она ждала чего-то…
Любовь Сергеевна с глубоким вздохом встала с дивана и, удерживая оханье, осторожными шагами отправилась в залу, где было совершенно темнен; ощупывая стену руками, споткнувшись раза два и загремев стульями, старуха добралась до коридора. Там она остановилась у затворенной двери, из-под которой был виден свет, и стала прислушиваться.
Едва вышла мать, Катя вскочила с места, бросилась к окну, не закрытому ставнем, потому что ставень был сломан, приподняла выше головы большой платок, бывший у нее на плечах, чтоб в стекла не отражалась комната, и принялась смотреть, что делалось на дворе.
— Вот, всякому свое! — сказала, засмеявшись, Прасковья Андреевна.
— Нет никого; зги не видно! — сказала Катя, отходя от окна.
— Как же ты хочешь, чтоб он приехал? Ведь от города двадцать верст, и еще какова дорога! — возразила Прасковья Андреевна.
— Да, дай бог, чтоб не приезжал, — заметила Вера.
— Это почему ж так? — обратилась к ней Катя, очень недовольная и очень смело.
— Не вовремя, — отвечала, сконфузясь, Вера, — у братца головка болит…
— Да мне-то что ж? — возразила Катя. — Ах ты господи! Разве у нас монастырь? Ведь это ужас! У братца головка болит, так мне не видать моего жениха? Ведь Александр Васильевич мне жених… У братца головка болит! Да она у него всякий день болит, с тех пор как приехал; весь дом на цыпочках ходит. Маменька, никак, в двадцатый раз нынешним вечером под дверью слушает…
— Ну, затормошилась. Сядь на место да шей, — сказала ей Прасковья Андреевна.
Через минуту Вера встала.
— Я пойду также послушаю, что они, — сказала она тихо и осторожно.
— Вот охота! — возразила Прасковья Андреевна.
— Как же, сестрица, может быть, они в самом деле так нездоровы. Маменька скажет: не хотели проведать.
— Полно, сделай милость, — прервала Прасковья Андреевна, — ничего он не болен. Он злится, как приехал, пятый день. Будто мы этих штук не видали. Вот посмотри, немного погодя и узнаем сюрприз какой-нибудь приятный.
— Какой же еще сюрприз? — сказала Вера, вздохнув.
— Конечно, нам уж ничего хуже быть не может, — продолжала Прасковья Андреевна, — разорить нас больше нельзя; к чему другому — привыкли, ничем нас не удивишь. А сам-то он что-то не так; должно быть, что-нибудь случилось.
— Избави бог! — сказала Вера, — что вы, сестрица!
— Что ж? — спокойно возразила Прасковья Андреевна, — нам-то что ж от этого? Он учился, он служил: какая нам была утеха или прибыль? — ничего. Ну, слетел с места, может быть: нам что за печаль?
Катя опять встала и пошла смотреть в окно.
— Избави бог, — повторила Вера, — как вы это так говорите! Вот начиная с того, что Александр Васильевич служит: братец может ему и место лучше доставить, братец знает, где выгоднее, и постарается, и попросит за него, и научит, что и где нужно.
— Никогда ничему не научит и никогда ничего не сделает! — возразила Прасковья Андреевна, — пожалуйста, лучше не говори! Это только в сердце вводить — говорить о нашем братце… Бог ему судья! Теперь уж хуже того не натворит, что натворил. Учить нас — выросли; мудрить над этой девочкой я не даю, так дай хоть поскрипеть, что "головка болит", чтоб весь дом ошалел, за ним ухаживая… Господи! счастье бывает человеку!
Читать дальше