— Такой же? — Она усмехнулась.
— Ну, будет. Давайте руку, помиримся.
Люба опять слегка побледнела.
— Вы хотите, чтобы я опять вам по роже дала?
— Да ведь руку, по-товарищески! По-товарищески! — искренно, даже басом почему-то, воскликнул он.
Но Люба встала и, уже отойдя несколько, произнесла:
— Знаете что… Либо вы дурак, либо вас действительно мало били!
Потом взглянула на него и громко расхохоталась:
— Ну, ей-Богу же, мой писатель! Совершеннейший писатель! Да как же вас не бить, голубчик вы мой!
По-видимому, слово «писатель» было для нее бранным, и вкладывала она в него свой особенный, определенный смысл. И уже с совершенным, с полным презрением, не считаясь с ним, как с вещью, как с безнадежным идиотом или пьяным, свободно прошлась по комнате и кинула вскользь:
— А что, я тебя больно ударила? Чего ты хнычешь все?
Он не ответил.
— Писатель мой говорит, что я больно дерусь. Но, может, у него лицо поблагороднее, а по твоей мужицкой харе сколько ни хлопай, не почувствуешь? Ах, много народу я по морде била, а никого мне так не жалко, как писательчика моего. Бей, говорит, бей, — так мне и надо. Пьяный, слюнявый, бить-то даже противно. Такая сволочь. А об твою рожу я даже руку ушибла. На — целуй ушибленное.
Она ткнула руку к его губам и снова быстро заходила. Возбуждение ее росло, и казалось минутами, будто она задыхается в чем-то горячем: потирала себе грудь, дышала широко открытым ртом и бессознательно хваталась за оконные драпри. И уже два раза на ходу налила и выпила коньяку. Во второй раз он заметил ей угрюмо-вопросительно:
— Вы же не хотели пить одна?
— Характеру нет, голубчик, — ответила она просто. — Да и отравлена я, не попью некоторое время, удушье делается. От этого и подохну.
И вдруг, точно теперь только заметив его, удивленно вскинула глаза и захохотала.
— А, это ты! Тут еще, не ушел. Посиди, посиди! — С диким выражением глаз она сдернула вязаный платок, и снова зарозовели ее плечи и тонкие, нежные руки.
— И чего-то я закуталась? Тут и так жарко, а я… Это я его берегла, как же, нужно… Послушайте, вы бы сняли штаны. Тут таковские, тут можно без штанов. Может быть, У вас грязные кальсоны, так я вам дам свои. Ничего, что с разрезом? Послушайте, наденьте! Ну, миленький, ну, голубчик, ну, что вам стоит…
Она хохотала и, захлебываясь от хохота, просила его, протягивала руки. Потом быстро соскользнула на пол, стала на колени и, ловя его руки, умоляла:
— Ну, голубчик, ну, миленький, я вам ручки расцелую!.. Он отодвинулся и с угрюмой тоскою сказал:
— За что вы меня, Люба? Что я вам сделал? Я так хорошо к вам отношусь… За что вы меня, за что? Разве я обидел вас? Ну, если обидел, простите. Ведь я совсем в этом, во всех этих делах… несведущ.
Передернув презрительно голыми плечами, Люба гибко поднялась с колен и села. Дышала она трудно.
— Значит, не наденете? А жалко, я бы посмотрела.
Он начал говорить что-то, запнулся и продолжал нерешительно, растягивая слова:
— Послушайте, Люба… Конечно, я… все это пустяки. И если вы уже так хотите, то… можно потушить огонь. Потушите огонь, Люба.
— Что? — удивилась девушка и широко открыла глаза.
— Я хочу сказать, — заторопился он, — что вы женщина, и я… Конечно, я был неправ… Вы не думайте, что это жалость, Люба, нет, вовсе нет… Я и сам… Потушите огонь, Люба.
Смущенно улыбнувшись, он протянул к ней руки с неуклюжей ласковостью человека, который никогда не имел дела с женщинами. И увидел: сцепив напряженно пальцы, она поднесла их к подбородку и точно вся превратилась в одно огромное, задержанное в поднятой груди дыхание. И глаза у нее стали огромные, и смотрели они с ужасом, с тоской, с невыносимым презрением.
— Что вы, Люба? — отшатнулся он. И с холодным ужасом, почти тихо, она произнесла, не разжимая пальцев:
— Ах, негодяй! Боже мой, какой же ты негодяй! И, багрово-красный от стыда, отвергнутый, оскорбленный тем, что сам оскорбил, он топнул ногою и бросил в широко открытые глаза, в их безбрежный ужас и тоску, короткие, грубые слова:
— Проститутка! Дрянь! Молчи!
Но она тихо качала головою и повторяла:
— Боже мой! Боже мой, какой же ты негодяй!
— Молчи, дрянь! Ты пьяна. Ты с ума сошла. Ты думаешь, мне нужно твое поганое тело. Ты думаешь, для такой я себя берег, как ты. Дрянь, бить тебя надо! — Он размахнулся рукою, чтобы дать пощечину, но не ударил.
— Боже мой! Боже мой!
— И их еще жалеют! Истреблять их надо, эту мерзость, эту мерзость. И тех, кто с вами, всю эту сволочь… И это обо мне, обо мне ты смела подумать! — Он крепко сжал ее руки и бросил ее на стул.
Читать дальше