Вот Вы рассказываете, как Вам мучительно говорить по телефону с Эллендеей, как трудно заставить себя пойти на какое-то собрание, на светский раут, как Вас корчит уже при одной мысли о людях, с которыми придется там встречаться; как Вам приятно было бы, чтобы Р. пригласил Вас в гости, а Вы бы отказались; как Вы планируете заранее «он скажет мне это, а я тогда ему то-то и так-то, а если он повернет под таким углом, то я…»; как некрасивая жена такого-то попытается Вас поцеловать при встрече и как Вам заранее надо не забыть притвориться простуженным, чтобы увернуться от ее непрошенных ласк; как Вы страдали от намеренных и непреднамеренных обид, нанесенных Вам, как плели хитрые планы мести и наносили ответные удары, которые враги не замечали и т. д. Короче, Ваши отношения с людьми полны бурных и неподдельных чувств, но чувства эти гораздо ярче и шире исповедуемого Вами кодекса «джентльменского поведения», гораздо многообразнее и неуправляемее того, что Вы считали бы достойным, нестыдным, — и Вы отказываете в них своему литературному alter ego. Ваш «я». Ваш Алиханов, в общем-то, всегда сохраняет достоинство — даже в бедности, в неудачах, в поражениях, в пьянстве он не делает — а главное, не испытывает — ничего, за что человеку могло бы быть по-настоящему стыдно. И поэтому остается скучноватым (даже если попадает в смешное положение), беспорочным (даже если совершает что-то неблаговидное) и неубедительным.
Ключевский пишет об Иване Грозном: «Иван — один из лучших московских ораторов и писателей 16 века, потому что он был самый раздраженный москвич того времени» (т. 2, стр.93). Раздражение может дорасти до уровня великой страсти, и оно так же достойно описания, как и всякая другая страсть. Спрашивается: почему же в устном рассказике Вы не боитесь нарисовать себя обуянным этой страстью, а в письменном — не решаетесь? Не потому ли, что в дружеском расположении своих слушателей Bы, как правило, уверены, а невидимым читателям все еще до сих пор, по привычке стараетесь понравиться? Неужели долгий опыт не показал Вам, что понравиться им можно, только вывернув душу наизнанку, а наскучить — очень легко?
Перечтите «Записки из подполья». Перечтите «Падение» Камю. Перечтите исповеди Толстого, Руссо, Блаженного Августина. Не для того, чтобы научиться у них каяться (в этом нет никакой нужды), а для того, чтобы дать душе некую раскачку, необходимую для такого резкого и жутковатого оборота. Литература вообще дело опасное — Вы это уже знаете по себе. Вырваться из тупика, куда Вас завлекла эта искренняя страсть, так же трудно, как рыбе, попавшей в мережу, повернуть к течению не головой, а хвостом и выйти в открытую дыру, через которую она и попалась в ловушку.
Вы часто жаловались, что не знаете, о чем писать. Вы устраивали себе игру с разнобуквенными началами слов в одной фразе. Вы не даете жизненным впечатлениями отстояться и спешите их запихнуть в какую-нибудь «Иностранку», хотя должны были бы уже заметить, что все Ваши лучшие вещи написаны о событиях, отошедших хотя бы лет на пять, на десять назад. Тут же Вы сможете соединить два дела, которые любите больше всего на свете: говорить о себе и создавать хорошую литературу. Только говорить уж придется полную правду. До конца. Придется расстаться с образом «симпатичного и непутевого малого» — самообольстительная характеристика, включенная в Ваше письмо, — которым Вы тешили себя так долго. Поверьте, никто не видит Вас таким. Все равно спрятаться за этим муляжом так же невозможно, как успеть прикрывать ладошкой испорченный зуб — Ваш трогательный жест, — когда на Вас внезапно нападает приступ смеха.
Все же, что бы там ни говорили структуралисты, формалисты и даже Петя с Сашей, объектом литературы являются человеческие чувства. «Шпионы сердца человеческого» — вот кто мы есть, и так это пребудет. Есть среди нас такие, которые очень много знают про чувства других людей, — они вырастают в эпических писателей, создают «портрет своего времени». Но есть такие, которые досконально знают только себя — и именно они открывают нам нечто, о чем мы и понятия не имели. Я никогда не узнал бы, что сластолюбие может быть вывернуто в высокий долг, доведено до идеи предназначения, если бы не писатель Марамзин. Я никогда не получил бы представления о волшебных видениях, о радужном преломлении мира, рождаемом запоем, если бы не Веничка Ерофеев. И я никогда не узнаю о страданиях человека, которому досталось с одинаковой страстью тянуться и к «быть», и к «казаться», если об этом не напишет писатель Довлатов.
Читать дальше