— Зачем Бобчинский — сказать просто, так, что было.
— А вы думаете, я знаю, что такое с вами было?
— Разумеется, знаете.
— Ошибаетесь: я знаю только, что вас цыгане с девятого воза потеряли, что вас землемер в тесный пасалтырь запирал, что вы на двор просились, проскользнули, как Спиноза, и ушли оттого, что не знали, почему сие важно в-пятых.
— Вот, вот это все и есть, — больше ничего не было.
— Неужто это так — решительно все?
— Да, разумеется, так!
— И больше ничего?
— Ничего!
— Припомните?
Припоминал, припоминал и говорит:
— Я у одной дамы был, она меня к одному мужчине послала, а тот к другому. Все добрые, а помогать не могут. Тогда один мне работу дал и не заплатил — его арестовали.
— Вы писали, что ли?
— Да.
— Что же такое?
— Не знаю. Я середину писал — без конца, без начала.
— И политичнее этого у вас всю жизнь ничего не было?
— Не было.
— Ну так вот же вам последний сказ: как вы себя дурно ни держали в посольстве, ступайте опять к этой даме и расскажите ей откровенно все, что мне сказали, — и она сама съездит и попросит навести о вас справки: вы, верно, невинны и, может быть, никем не преследуетесь.
— Нет; к ней-то уж я не пойду.
— Почему?
Молчит.
— Что же вы не отвечаете?
Опять молчит.
— Шерамур! ведь мы сейчас расстаемся! говорите: почему вы не хотите опять сходить к этой даме?
— Она бесстыдница.
— Что-о?
Я от нетерпения и досады даже топнул и возвысил голос:
— Как, она бесстыдница?
— А зачем она черт знает что читать дает.
— Повторите мне сейчас, что такое она дала вам бесстыдное.
— Книжку.
— Какую?
— Нет-с, я этого не могу назвать.
— Назовите, — я этого требую, потому что я уверен, что она ничего бесстыжего сделать не могла, вы это на нее выдумали.
— Нет, не выдумал.
А я говорю:
— Выдумали.
— Не выдумал.
— Ну так назовите эту бесстыдную книжку.
Он покраснел и засмеялся.
— Извольте называть! — настаивал я.
— Так… вы по крайней мере — того…
— Чего?
— Отвернитесь.
— Хорошо — я на вас не гляжу.
— Она сказала…
— Ну!
Он понизил голос и стыдливо пролепетал:
— «Вы бы читали хорошие английские романы…» и дала…
— Что-о таакое?!
— «Попэнджой ли он!»
— Ну-с!
— Больше ничего.
— Так что же тут дурного?
— Как что дурного?.. «Попэнджой ли он»… Что за мерзость.
— Ну, и вы этим обиделись?
— Да-с; я сейчас ушел.
Право, я почувствовал желание швырнуть в него что попало или треснуть его стаканом по лбу, — так он был мне в эту минуту досадителен и даже противен своею безнадежною бестолковостью и беспомощностью… И только тут я понял всю глубину и серьезность так называемого «петровского разрыва»… Этот «Попэнджой» воочию убеждал, как люди друг друга не понимают, но спорить и рассуждать о романе было некогда, потому что появился комиссионер и возвестил, что время идти в вагон.
Шерамур все провожал нас до последней стадии, — даже нес мой плед и не раз принимался водить туда и сюда мою руку, а в самую последнюю минуту мне показалось, как будто он хотел потянуть меня к себе или сам ко мне потянуться. По лицу у него скользнула какая-то тень, и волнение его стало несомненно: он торопливо бросил плед и побежал, крикнув на бегу:
— Прощайте; я, должно быть, муху сожрал.
Такова была наша разлука.
Париж давно был за нами.
По мере того как я освобождался от нервной усталости в вагоне, мне стало припоминаться другое время и другие люди, которых положение и встречи имели хотя некоторое маленькое подобие с тем, что было у меня с Шерамуром. Мне вспомянулся дерзновенный «старец Погодин» и его просветительные паломничества в Европу с благородною целию просветить и наставить на истинный путь Искандера, нежные чувства к коему «старец» исповедал в своей «Простой речи о мудрых вещах» (1874 г.). Потом представился Иван Сергеевич Тургенев — этот даровитейший из всех нас писатель — и «мягкий человек»; пришел на ум и тот рослый грешник, чьи черты Тургенев изображал в Рудине, — человек, которого Тургенев видел и наблюдал здесь же, в этом самом Париже, и мне стало не по себе. Это даже жалостно и жутко сравнивать. Там у всех есть вид и содержание и свой нравственный облик, а это… именно что-то цыганами оброненное; какая-то затерть, потерявшая признаки чекана. Какая-то бедная, жалкая изморина, которую остается хоть веретеном встряхнуть да выбросить… Что это такое? Или взаправду это уже чересчур хитро задуманная «загадочная картинка», из тех, которыми полны окна мелких лавчонок Парижа? Глупые картинки, а над ними прилежно трудят головы очень неглупые люди. Из этих головоломок мне особенно припоминалась одна: какой-то завиток — серая размазня с подписью: «Qu’est-ce que c’est?». [35] Что это такое? — Франц.
Она более всех других интригует и мучит любопытных и сбивает с толку тех, которые выдают себя за лучших знатоков всех загадок. Они вертят ее на все стороны, надеясь при одном счастливом обороте открыть: что такое сокрыто в этом гиероглифе? и не открывают, да и не откроют ничего — потому что там нет ничего, потому что это просто пятно и ничего более.
Читать дальше