– Очень может быть, – согласился я. – Так вот, гражданскую войну начали отнюдь не обобранные эксплуататоры, а сами революционеры, только иных мастей. Первый наш вандеец, атаман Каледин, как раз застрелился, а эсеры подняли восстание на Волге и совершили покушение на Владимира Ильича, из-за чего и разгорелся весь этот сыр-бор на целых четыре года! А ведь если бы не дикая политика военного коммунизма, не срамной казус с Учредительным собранием, где у эсеров было подавляющее большинство, не отмена свободы слова, с которой сжились уже даже крайние консерваторы, не поголовный отстрел петроградского офицерства, не беспардонные реквизиции, не матрос – министр иностранных дел, то, может быть, страна более или менее безболезненно вросла бы в социализм?… Да и что уж в нем, действительно, такого превратного, чтобы он не вязался с естественным порядком вещей? Ведь это когда Иванов с Петровым втыкают с утра до ночи, а Сидоров только подсчитывает барыши – не совсем нормально с точки зрения справедливости; когда же Иванов, Петров, Сидоров вкалывают как могут и получают то, что они заработали – вот это как раз нормально! Ну правда: чем нехорош социализм по идее, так сказать чистый социализм?!
– Да тем он и нехорош, – строго сказала Вера, – что никакой, ни чистый, ни дезинфицированный, ни самый что ни на есть стерильный социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, а отсюда, граждане, и разбой.
– Какой-то прямо заколдованный круг получается, – с печалью в глазах сообщила Ольга. – Наверное, правы азиаты: благо достижимо только внутри себя…
Тараканий Бог сказал, обратившись к Вере:
– А почему вы считаете, что социализм невозможен помимо предельной концентрации власти, уважаемая Вера Викторовна?! Ведь социализм – это общинность, говоря по-русски, полная децентрализация, конфедеративность снизу доверху и коллективная собственность на средства производства, заметьте, не государственная – коллективная, как семейный автомобиль. А предельная концентрация власти нужна не тому, кому нужен социализм, а тому, кому нужна предельная концентрация власти.
– Вот именно! – сказал я. – До 1917 года у нас широкая общественность слыхом ни слыхивала ни про марксизм, ни про коммунизм, ни про его первую стадию – социализм, который невозможен помимо предельной концентрации власти, и, тем не менее, эта власть была предельно концентрирована, да еще в самом хамско-фашистском смысле. Деспотическая цензура – раз, беззаконие – два, огромный полицейский аппарат – три, подавление инакомыслия – четыре, гвардейский полковник на всесоюзном престоле – пять…
– На всероссийском, – поправил меня Оценщик.
– Ну да, конечно, на всероссийском, – уступил я.
– Это вы все выдумываете, – раздраженно сказала Вера. – Император Николай Александрович на трех языках говорил, а ваш преподобный Леонид Ильич и по-русски говорил через пень-колоду.
– Вот это мило! – воскликнул я. – Разве государственная церковь не отлучила Льва Толстого за своеобразное понимание христианства? Разве Александра Ульянова не повесили всего-навсего за намерение? – при том, что офицерика, стрелявшего в Брежнева, всего-навсего упекли в сумасшедший дом. Разве Марии Спиридоновой не выбили на допросе глаз? Стало быть, дело не в коммунизме, а в государственной традиции, может быть, даже в химическом составе крови российских рабов и рабовладельцев.
После этих моих слов наступило временное затишье. Даже слышно было, как шуршат тараканы в мойке, на которых, возможно, навели панику расклеенные таблички, и как Оценщик мелко сучит ногой. Молчание прервал Тараканий Бог; он спросил, обратившись к Ольге:
– А что это супруга вашего не слыхать?
– Видимо, притомился, – последовало в ответ. – Но вы не переживайте: он сейчас передохнет и снова станет ломиться в дверь.
Оценщик ни с того ни с сего сказал:
– Говорят, что самые жестокие рабовладельцы – это бывшие рабы.
– А самые верные жены, – добавила Ольга, – бывшие проститутки.
Вера спросила:
– Проститутки-то тут при чем?
Ольга пожала плечами и вдруг запела:
Сидишь, беременная, бледная,
Как ты переменилась, бедная.
Сидишь, одергиваешь платьице,
И плачется тебе, и плачется.
За что нас только бабы балуют
И губы, падая, дают…
На этом стихе Вера взялась подтягивать, но я как раз загорелся одной пресоблазнительной мыслью, и поэтому самым бесцеремонным образом перебил певуний:
Читать дальше