Внимательный анализ не может не отметить и в первом томе „Мертвых душ“, и в одновременных гоголевских работах („Портрете“, „Риме“, „Театральном разъезде“) — тревожных симптомов эволюции Гоголя в направлении „примирения с жизнью“ (его позднейшая формула). Но пока это были только симптомы, не способные изменить впечатления от всей картины гоголевского творчества и от общего смысла каждого из его основных произведений.
К первому приезду Гоголя в Россию (в Москву и Петербург) — к осени 1839 г. — около половины первого тома было настолько обработано, что главы его могли быть прочитаны друзьям и даже более широкому кругу знакомых. В доме Аксаковых, с которыми Гоголь в этот приезд сошелся ближе, Гоголь читал шесть глав. Зимой 1840 г. в Риме Гоголь уже готовил первый том „к совершенной очистке“, одновременно обдумывая продолжение и уже тогда замышляя его как „что-то колоссальное“ и уводящее далеко от будто бы „незначащего“ сюжета первого тома. П. В. Анненков, приехавший в Рим в мае 1841 г., застал Гоголя в состоянии большого подъема, причиной которого, несомненно, было „удовлетворенное художническое чувство“ — чувство мастера, закончившего многолетний труд. Воспоминания Анненкова очень много дают для понимания Гоголя на этом важном этапе его творческой жизни. Анненков писал уже после смерти Гоголя, и, в свете последнего периода гоголевского мировоззрения, Анненкову ясен был тот „предуготовительный процесс“, который он наблюдал в 1841 г. и который он определял как „борьбу, нерешительность, томительную муку соображений“. Показания Анненкова, свидетеля очень достоверного, лишний раз предостерегают от упрощенного взгляда на идейный путь Гоголя и, кроме того, подробно освещают отношение Гоголя к своему труду, которое Анненков мог наблюдать непосредственно, переписывая „Мертвые души“ под диктовку Гоголя.
V.
В декабре 1841 г. Гоголь, еще осенью приехавший в Москву, отдает окончательно обработанную рукопись „Мертвых душ“ в цензуру. После долгих цензурных злоключений, в результате которых пришлось пойти на ряд уступок (самой главной было сильное смягчение „Повести о капитане Копейкине“), — в мае 1842 г. „Мертвые души“ вышли, наконец, в свет. Осенью того же года еще бо̀льшим цензурным мытарствам подверглись „Сочинения Николая Гоголя“, только в январе 1843 г. поступившие в продажу.
Гоголь был опять далеко от России в те дни, когда имя его повторялось всей грамотной Россией. Занятый мыслями о продолжении „Мертвых душ“ и личными своими „душевными обстоятельствами“ (как он выражался), он вряд ли мог отдать себе отчет в том громадном значении, какое имели пять изданных им книг. Русская литература, после недавних глубоких впечатлений от первых книг Гоголя, от посмертного наследия Пушкина, от быстрого и яркого явления Лермонтова, получала новые впечатления, которые стали для нее решающими: „Мертвые души“, драматический том „Сочинений“, „Шинель“.
Для русской литературы творческое наследие Гоголя, собранное вместе, было исключительно плодотворным. Сейчас на столетнем расстоянии нам ясна глубочайшая преемственность между Пушкиным и Гоголем, при большом своеобразии каждого. Для людей сороковых и следующих годов более существенным было своеобразие Гоголя, те его черты, которые сделали его основателем новой школы, родоначальником „гоголевского периода русской литературы“. В сочинениях Гоголя предметом художественного изображения стала современная Россия, в ее социально-исторической конкретности, в сложности ее общественных противоречий. При этом права „обыкновенного“, „низкого“ (на враждебном языке „грязного“) материала были окончательно утверждены; литература овладела труднейшим мастерством изображения „тины мелочей, опутавших нашу жизнь“ и, сломав условные схемы, разоблачила пошлость, возникшую на почве крепостнической эксплоатации и бюрократического произвола. При этом выявились особые качества человека, незамеченные раньше и неподводимые ни под одну из традиционных психологических схем „пороков“ или „слабостей“. Эти новые в литературе качества не отделяли индивидуального человека от его среды: создавалась общая картина „пошлости всего вместе“, как некоторой социальной категории — и в то же время „крепкою силою неумолимого резца“ создавались образы именно индивидуальные, врезывающиеся в сознание, как живые, всем хорошо известные лица. Но это не только не были фотографические портреты случайных единичных лиц, — эти обобщения выходили далеко за пределы своего времени, своей социальной среды (в тесном смысле слова) и даже своей национальности: и хлестаковщина, и маниловщина, и чичиковщина — явления широкого международного масштаба, не специфичные, конечно, для русского народа. Так национальные по форме реалистические обобщения приобретали широчайшее историческое содержание.
Читать дальше