— За что это он на него опрокинулся?
— А так, ни за что ни про что! Ты, говорит, пьянством занимаешься… А уж об моем Тиме грех это сказать. Конечно, он при случае выпьет. Так кто же нынче не пьет? Курица, и та пьет. Нельзя и не выпить молодому человеку. Товарищи его вовлекли: зазвали в трактир да и пошумели; мой-то задорен — слово за слово, да и подрались… Мало ли, хуже делают, да не выгоняют… а все бедность, ангел мой.
— Бедность бедностью, а немного и сам виноват, — строго заметила Маша.
— А другие-то, посмотришь, хуже делают, да все с рук сходит..! Что ты это, Матренушка, точно похудела? не хвораешь ли? — обратилась она вдруг к Матреше, стоявшей все время поодаль.
— Что это вам, Арина Дмитревна, кажется! — отвечала Матреша, — отчего мне худеть? мне нешто делается… Позвольте, к платью-то у вас репейник пристал, — сказала она, очищая подол Арины Дмитревны.
— Спасибо, голубушка! — вежливая ты девушка, и видно, что все с барышней. Ну что же вы с барышней все гуляете? чем ты барышню развлекаешь? Песни что ли поешь?
— Тебе все нужно знать! — опять подумала Маша, — вот я сейчас на вербу лазала, тебя не спросилась!
Матреша между тем отвечала:
— Всяко бывает: когда и песни петь меня заставляют.
— Ну, и то развлеченье от скуки… А скучно вам, я думаю, ангел мой! Маменька старенька, да и здоровьем плоха; подруг вам из благородных нет, живете словно в углу… Выехать вам не с кем. Маменька все знакомства прекратила, как папенька — царство небесное! — умер. Свету вы, красавица моя, совсем не видите. Посмотрите, загорели как! Платьице измято, непышно… Уж вам бы надо — извините меня, что я так говорю по любви моей к вам, — попышнее носить. Вы не бедная какая. У маменьки, слава Богу, есть денежки.
Маша невольно оглядела себя и подумала:
— Какая я замарашка!
И в самом деле, ситцевое ее платье было измято, без кринолина, без накрахмаленных юбок. Маша любила свободу движений, и потому у нее была страсть "ходить дудкой", по выражению ее матери Анны Федоровны. Обувь ее тоже не была элегантна, и башмаки, работы домашнего башмачника-самоучки, уродовали ее маленькую ножку. Анна Федоровна говорила, что хороших на нее не напасешься, что она еще дитя, что будет с нее и того, что у нее есть все порядочное на случай. Арина Дмитревна в первый раз обратила внимание на наряд Маши, и Маша едва ли не в первый раз устыдилась своего наряда. Она не думала о нем, сидя на вербе; не думала, когда бывала одна с Матрешей и слушала ее песни и сказки…
— Отчего вы не гуляете с зонтиком? Личико-то бы меньше загорело, — продолжала Арина Дмитревна.
— Находишься ли с зонтиком! — отвечала Маша, — сейчас изломаешь, да и скучно. Был у меня зонтик, да я забыла его в саду, пошел дождь и испортил его: весь полинял и сморщился! — прибавила она весело, — я отдала его Прасковье в огород, ворон пугать.
Арина Дмитревна снисходительно засмеялась.
— Барыня приказали вас просить к себе, — раздался голос пожилой женщины, вышедшей из боковой аллеи и метнувшей неприязненный взгляд на Матрешу. Черные глаза Матреши встретили этот взгляд храбрым, вызывающим выражением.
Маша с гостьей пошли вперед; Аграфена (так звали пожилую женщину) с Матрешей поотстали от них.
— Ты что здесь торчишь, щелчок? — обратилась Аграфена к Матреше.
— Я с барышней, — отвечала последняя, презрительно фыркнув носом.
— Да ведь ты видишь, что барышня с гостьей: тебе бы и идти в горницу.
— Что мне без приказу идти!
— Без приказу! тут и без приказу, а как по избам бегать, к так смеешь без приказу?!
— Когда я бегаю?
— Когда? Ах ты, козонок проклятый! Молчи уж лучше. Матреша повернула в сторону, к калитке, а Аграфена последовала- за барышней и гостьей в дом через балкон.
Балкон вел в гостиную, небольшую четырехугольную комнату, где в чинном порядке стояли по стенкам диваны и стулья, сделанные, по крайней мере, лет шестьдесят назад и отличавшиеся неуклюжим видом и прочностью. По стенам висели картины, представлявшие сцены из жизни Марии Стюарт и какие-то необыкновенные сражения. Против балкона красовались портреты Анны Федоровны и ее покойного мужа, намалеванные до того дико и непохоже, что возбуждали невольную улыбку в непривыкшем зрителе. На столах перед диванами, на сахарной бумаге сушились ягоды. Занавеска, подсвечники убирались на лето в кладовую от мух, и потому летом гостиная носила вид патриархальной простоты и дышала какой-то заманчивой тишиной. "Человеческая жизнь" (ipomoea [1] Ipomoea — вьюнок пурпурный, ипомея (пер. с англ.).
) густо вилась по окнам, распуская свои минутные цветы; жужжанье мух однозвучно оглашало комнату.
Читать дальше