Вера Николаевна покинула комнату, Иван Алексеевич с мрачным и решительным лицом подошел к письменному столу и принялся рвать "Мещерского". Рвал на мелкие клочки, и возможности не допуская вернуться и сохранить - собрать, склеить, переписать.
Потом, после этой не столь физически, сколь нравственно утомительной процедуры долго отдыхал в кресле. Сидел с закрытыми глазами. Пощупал пульс, еле отыскал. Пульс бился слабо и часто, Наполеона или великого князя никогда не достичь. Тихо засмеялся шутке... "Мещерский", кажется, сильно разозлил неудачей. Такого острого желания работать давно не было. Вчера, - еще не решив, но уже предчувствуя сегодняшнюю экзекуцию, - до глубокой ночи перебирал старые записи, и тут на него хлынуло столько тем, что не на книжку, а на десяток томов хватило бы. Оттого и вглядывался нынче в свое лицо, отыскивая асимметричность.
Иван Алексеевич встал с дивана, подошел к иконам в углу комнаты. Для смягчения перехода от обыденности к высоким словам молитвы он часто начинал с оправдательных молитвенных слов собственного сочинения. Так поступил и нынче, сказав иконам: "Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь, кроме здешней жизни, стоит мне вспомнить Лермонтова, чтобы ответить - есть! верую! Ибо был он и послан, и поддержан в краткой жизни великого труда своего, а по исполнении замысла Твоего возвращен для других дел..."
Потом стал молиться по канону. Под конец дотронулся до оклада иконы, с которой на него глядели Богородица и Младенец, и сказал:
- Помню, что пути Ваши выше путей моих и мысли Ваши выше мыслей моих. Простите гордыню мою, что и свое слово в памяти поколений запечатлеть страстно хочу...
Посветлев настроением, вернулся к столу. Сколько же таких вот столов расставлено по свету! И на них написанное обретает свою судьбу, листьями с дерева разлетаясь в память или в забвение.
Читать Ивана Алексеевича будут немногие, хотя бы потому, что нет беднее беды, нежели печаль. И в век невиданных катастроф лишним - печалью его писаний - обременяться не станут... А через полсотни лет, когда, может быть, поутихнет страшный век и поуспокоится, имя Ивана Алексеевича затеряется среди многих имен. Однако Ему оно будет известно, и Он распорядится им, как сочтет. Может, и во благо России напоминанием:
сухие проселки среди блестящих в утреннем пару пашен; лес, солнечный, светло-зеленый, полный птичьего весеннего пения, прошлогодней гниющей листвы и первых ландышей;
жаркий полдень, белые облака плывут в синем небе, дует ветер, то теплый, то совсем горячий, несущий солнечный жар и ароматы нагретых хлебов и трав. Солнце печет все горячее. А воздух все тяжелеет, тускнеет, облака сходятся все теснее и, наконец, подергиваются острым малиновым блеском, громыхает... Был потом мрак, огонь, ураган, обломный ливень с трескучим градом; все и всюду металось, казалось гибнущим; в доме крестились и повторяли: "Свят, свят, свят!";
и лунные летние ночи, когда во всем мире такая тишина, что кажется чрезмерной, а в прозрачном ночном небе теплятся редкие звезды, мелкие и мирные и настолько бесконечно далекие и дивные, истинно Господние, что захочется встать на колени и перекреститься на них.
И напоминанием о той девушке, в которой вся разбросанная по иным писаниям его любовь к женщинам:
она подбегала, вся точно совсем новая, с прохладными душистыми руками, с молодым и особенно полным после крепкого сна блеском глаз, поспешно оглядывалась и целовала меня;
а на балу поражала ее юность и тонкость: схваченный корсетом стан, легкое и такое непорочно-праздничное платьице, обнаженные от перчаток до плечей и озябшие, ставшие отроческими руки, еще неуверенное выражение лица; только прическа высокая, как у светской красавицы;
все произошло как-то само собой, вне нашей воли, нашего сознания; а после она встала с горящим, ничего не видящим лицом, поправила волосы и, закрыв глаза, недоступно села в угол...
Бетховен достиг мастерства, когда перестал вставлять в одну сонату содержание десяти. Самое короткое и пронзительное - только на это остались силы. Идти в глубину без страха и фарисейства.
Это будет книга о любви, всегда обреченной, ибо она несовместима с земными буднями, и расставание неизбежно, оно предопределено. Иван Алексеевич уже видел свое писание целиком, хотя еще предстояло придумать историю девушки, давным-давно шедшей перед ним в сером костюме, в серенькой, красиво изогнутой шляпке, с серым зонтиком в руке, обтянутой оливковой лайковой перчаткой; и историю про жену деревенского старосты, которая горячо шепнула: "Барин, завтра он с ночевкой в городе, приезжайте на прощание, таилась, а теперь скажу: горько мне расставаться с вами"; и историю, в которой должна быть смешная фраза юной грешницы: "Только за ради Бога не дуйте мне в шею, на весь дом закричу, страсть боюсь щекотки"...
Читать дальше