«Вот и наснежило. Сыграли трупий сезон. Отдохнём. Страх стал дремным и вялым: обвис ледяными сосульками с проводов и треуглых игл. Застлало страх из снежин тканым саваном, повалило страх ветреным веером. Но нет-нет застучит зубами иззябший пулемёт и опять сведёт железные челюсти. Дымки – и те осмелели. Распрямились в вертикали, задрались кверху, и хоть бы что. На голых вербах – разочарованные вороны. Сидят, насутулив крылья: давно ли, куда клювом ни ткни, отовсюду трупью нежило. А теперь…
Редко, редко ударит медью о землю. Но и землю стянуло льдом: не даётся. И осколки долго плачутся, пока не шваркнут в снег.
Идём, вдвоём с поручиком М., по ломкому насту: вот и воронки затянуло снегом. Будто и войны нет. А вдруг, здесь под снегом спящие озими? Как бывало.
Подымаемся, ломая ногами наст, на гребень холма: поле – по – ле -поле. Человек, идущий рядом, молчит: глаза книзу. Хочу поделиться ширью с человеком, показать и ему простор. И вдруг говорю:
– Посмотрите, какой обстрел.
Тошно мне».
«Соседний участок потравило газами. Опоздал: приехал к трупам. Синие, с выкатом глаз, с растянутыми челюстями и вздутыми шеями. Их мне не нужно.
А вот рядом с одним из синих – брошенная второпях маска: обыкновенный противогаз системы Зелинского: эта выразительна. В серую кожу влипло два круглых широко растянутых плоских глаза; узкий мягкий хобот; с хобота свис безобразный, травянистого цвета короб.
Никогда не пробовал представить себе – лицо Страха. Это помогло. Попросил себе экземпляр».
«Сегодня у меня радость. Вот уж четвёртый день скучаю в запрятанной в овраг деревеньке. Встал с рассветом, взялся за листки, – и вдруг – уах, ударило. Только стёкла в брызг. Пошёл взглянуть: внутри глубокой воронки ещё ползает синеватый дымок, а вестовой Дёмка – доску поперёк ямы и уже штаны спускает.
Кругом гогочут:
– Погоди, дурак, прокоптишься.
– Что? В холуях служа, к тёплым ватерам привык? Х-хы.
А Дёмка только:
– Пшли.
И никаких. Рожа весёлая, озорная.
И вдруг так празднично-празднично стало: а что если обесстрашится жизнь? Ужели возможно? Отцедить бы проклятую муть и выплеснуть вон».
«Нет. Всё потравило страхом. Насквозь. Всё. Теперь я понял: красоте всегда быть лишь в проступях, всегда ютиться – так – редкими музейными номерками, кой-где и кое-как, и жизни ей не спасти. Все мы больны материобоязнью. Наши замыслы трусят материи: пригните их к буквам, к холсту, к камню и тотчас – дёрг, назад, в душу. Повиснет слово на острие пера, а на бумагу – нет; ступит брезгливо на строку, теперь бы в свинец: нет – боязно. Произведение искусства это редкое-редкое «небось». Но у «небось» не авосевая ли техника? Этого хватает, чтобы покрыть площадь холста с аршинным поперечником, но чтобы покрыть красотою всю землю… нет, не нам».
«Скучно. Опять под выгибы траекторий. Опять кружить колёсным спицам. И опять – кругом – мясо в крови. Где-то я читал, ещё в отрочестве: есть чернопёрая птица Мовоцидиат. У птицы большие крылья, а ног нет. И как бросило её в воздух, всё летит и летит, а снизиться не может. Опадают крылья. Усталью застлало глаза, но птице – Мовоцидиату – лёт без роздыха. Пока до смерти не долетит».
«Этой мысли вряд ли прогвоздиться сквозь череп. Уже больно от неё, а слов всё ещё нет. Всё-таки попробую. Вот: все эти Пирроновы Тропы, вопросы Энезидема, Монтеньево «que sais-je?» [«Что я знаю?» (франц.)] не туда корнями повернуты. Решетом солнца не поймать, человечьим мышлением истины не постигнуть, но не потому, что мозг хил, а потому что сердцу истина не в подъём. Истина больнее боли. На неё надо решиться. И вещи защищают свою суть, запрятав её в жути, тая в ужасах.
Меж человеком и истиной – страх. Страх на страже. В древнем Фрагменте, приписываемом Пармениду, сыну Пиретову: «сердце совершенной истины -бестрепетно» (Philostr. Philos. Opera Fragm. 6). С нашим же трепыхающимся сердчишком предпринимать познание нельзя. Сначала обесстрашить себя, и лишь тогда мыслить. Не ранее. Вот уж годы и годы учу моё сердце обрастать сталью: ведь если я бросил себя в это глупое, кротовыми норами изрытое, вшивое, в стальные колючки замотанное чёрное, звериное царство, то лишь тебя ради, свободная от сердца».
На рассвете я возвратил рукопись.
Толкаясь колёсами о пни, в лес вкатила двуколка. Человек с зажатым под локтем портфелем ступил, качнув квадратный кузов двуколки, на подножку. Сел – сгорбился: бородкой в колени. И двуколка, переваливаясь с колеса на колесо, заковыляла в грохоты.
Читать дальше