Кончилась война, и опять жизнь и судьбы многих еще раз через сито просеялись да провеялись на ветру. Нравы военных лет столкнулись с устоями мирного времени. Прежде, оправдывая всякое, говорили: "Кончится война, тогда посмотрим..." А теперь пришло время подсчет с расчетом свести. Не часто, но случалось, что жена, всем телом, всем сердцем ждавшая мужа, вдруг остывала к нему; что стосковавшийся в разлуке муж не мог даже видеть жену. Всю войну проездивший в обозе косоглазый Аглиулла бросил законную супругу свою с двумя детьми и теперь уже до четвертой жены добрался. На ругань и укоры ответ у косого один: "Мы кровь проливали, имеем право". Потом пьяный упал в силосную яму и захлебнулся там. Красивая Дильбара не выдержала выходок спившегося мужа, сама бросила его, уехала куда-то и пропала. Кое-кто из вернувшихся с войны холостяков вконец распустились, прямо с привязи, можно сказать, сорвались. Жениться-развестись - для них раз плюнуть. Свадьбы без никаха сплошь и рядом. Девушки, которые ждали с войны парней, а теперь и надежду всякую потеряли, на самые даже непростые вещи стали смотреть весьма просто. Из их уст поймал я как-то в Кулуше: "Эх, подружка, еще ведь надо замуж сходить..." Что это, веселье такое или горькая горечь? А может, то и другое вместе?
Однако вся эта кутерьма тянулась недолго. И взбаламученная вода, приходит день, отстаивается, оседает муть. Так и боль, обиды злые ушли на дно. Зажил каждый согласно своей судьбе. Беспутства поубавилось. Вот тогда-то повстречался Кашфулла со своей печальной радостью.
Была середина июня сорок седьмого. По извечному своему распорядку председатель встал вместе с солнцем, надел черную с красной звездой фуражку, взял брезентовый портфель и пошел на работу. Уже издалека он увидел лежащий на крыльце пестрый сверточек, а подошел поближе, услышал кряхтенье и посапыванье. Приволакивая правую ногу, он зашагал быстрее. На приступке, завернутый в пеструю пеленку, лежал младенец. Обернутый вокруг головы белый платок сполз на самые глаза. Перестав кряхтеть, младенец вытянул губы, словно сосал грудь, и зачмокал. Председатель поднял маленькое это существо, изогнув локоть, вместе с портфелем положил на руку. Из-под красной тряпицы, которой была обвязана пеленка, торчал листок бумаги. Кашфулла развернул его, прочитал русские слова, написанные вкривь и вкось: "Ради бога, не погубите. Отнесите куда следует. Имени у нее нет".
Прижимая находку к груди, председатель чуть не бегом поспешил домой.
- Скоро вернулся. Забыл что-то? - сказала возившаяся у казана жена.
- Не забыл. Вот, лебедушку маленькую тебе принес. Держи!
Обмерла Гульгайша, увидев на руке у мужа сверток.
- Астагафирулла! Да ведь младенец это! Живой?
- Живой, живой! На сельсоветское крыльцо подкинули.
- Что с ним теперь делать? Больно уж мал. Неделя, не больше.
Кашфулла так и стоял с младенцем и портфелем на руке посреди избы.
- Это, говорю, Гульгайша... Если ты, говорю, согласна, так я подумал...
- Дума твоя благая, - сказала каждый вздох мужа наперед чуявшая жена. - Однако прилично ли мне, когда за сорок уже, с младенцем на руках ходить?
- В самый раз будет. Ты ведь как ягодка еще.
- Услышала похвалу в жизни первый раз, удостоил аллах, - улыбнулась жена. - Лебедушка, говоришь? Девочка, значит?
- Не знаю, не смотрел, - смутился Кашфулла. - Там написано: "Имени у нее нет".
- Ладно, брату своему сестрицей будет. Что стал как пень? Давай-ка сюда.
Они положили ребенка поперек кровати, размотали пеленки, сняли с головы платок. По дому разошелся запах, какой бывает только у грудного младенца. Должно быть, на крыльце пролежала недолго, запачкалась не сильно. Подкидыш этот оказался недельной примерно девочкой - лицом белая, волосы льняные, руки-ноги целы-справны. Вдруг личико ее сморщилось, глазки закрылись, она чихнула и громко расплакалась.
По соседству с ними жила Минзада, маялась тем, что последыша своего, семилетнего Шербета, до сих пор от груди отвадить не могла. Только дите заплакало, Гульгайша вспомнила о соседке. Она быстро перемотала ребенка в чистые тряпки.
- Я к Минзаде сбегаю, накормлю девочку. Шербет ее не проснулся, наверное, еще. А там и сами как-нибудь заживем.
Щедрая, благодушная Минзада так и расплылась:
- Накормлю, как же не накормить! Одной сиротке пищу дам, на том свете зачтется, - заговорила словоохотливая соседка, не допытываясь даже, что это, откуда и как. - Ну-ка! - И через много лет о том своем деянии любила вспоминать: "Молоко-то мое во благо оказалось, вон ведь..."
Читать дальше