Мне пришлось совершенно случайно перечитать мой рассказ о Ворцеле в Лугано. Там живет один из креп(110)ких старцев той удивительной семьи, о которой идет речь, и мы с ним вспомнили покойного Ворцеля. Ему за семьдесят, он сильно состарелся с тех пор, как я его не видал, но это тот же неутомимый работник итальянского дела, тот же фанатический друг Маццини, которого я знал десять лет тому назад. Вендетта за альпийскими скалами, сам - поседевшая скала итальянского освобождения, он дожил в борьбе не только до исполнения половины своих надежд, но и до новых черных дней, готовый опять, как прежде, на бой, на гибель и не уступивший никогда никому ни в чем ни одной йоты своего -credo. Как Ворцель, он беден и, как Ворцель, не думает об этом. Большинство этих людей гибнет на полдороге, насильственной или своей смертью, но все, что делается, делается ими. Мы расчищаем дорогу, мы ставим вопросы, мы подпиливаем старые столбы, мы бросаем дрожжи в душу; они ведут массы на приступ, они падают или побеждают... Таков на первом плане Гарибальди, и не мыслитель, и не политик - а любовь, вера и надежда.
Судьба Ворцеля самая трагическая из всех. Ее пятое действие продолжалось и заключилось после его смерти; об нем нельзя сказать того, что говорится о большей части падших на дороге к обетованной земле: "Зачем он не дожил!" Смерть его скосила вовремя, что было бы с ним, если бы он дожил до 1865 года?
Я рад, что память об Ворцеле так ярко воскресла в Лугано, мне дорог этот угол, с своим теплым озером, обнесенным горами, с своим вечно электрическим воздухом... Там я жил после страшных ударов 1852 года... Там есть каменная женщина, опершаяся на обе руки, в безвыходном горе глядящая перед собой и вечно плачущая... это была Италия, когда резец Белы141 создал ее - не Польша ли она теперь?
Тун, 17 августа 1865. (111)
ПОЛЬСКИЕ ВЫХОДЦЫ
Алоизий Бернацкий. - Станислав Ворцель. - Агитация 1854 - 56 года. Смерть Ворцеля.
Nuovi tormenti e nuovi tormentati!
"Ynferno"142
Другие несчастия, другие страдальцы ждут нас. Мы живем на поле вчерашней битвы - кругом лазареты, раненые, пленные, умирающие. Польская эмиграция, старшая всем, истощилась больше других, но была упорно жива. Перейдя границу, поляки вопреки Дантону взяли с собой свою родину и, не склоняя головы, гордо и угрюмо пронесли ее по свету. Европа расступилась с уважением перед торжественным шествием отважных бойцов. Народы выходили к ним на поклон; цари сторонились и отворачивались, чтоб дать им пройти, не замечая их. Европа проснулась на минуту от их шагов, нашла слезы и участие, нашла деньги и силу их дать143. Печальный образ польского выходца - этого рыцаря народной независимости, остался в памяти народной. Двадцать лет на чужбине вера его не ослабла, и на всякой роковой перекличке в дни опасности и борьбы за волю поляки первые отвечали:
".Здесь!" - как сказал Ворцель или старший Дараш Временному правительству в 1848 году. (112)
Но правительство, в котором сидел Ламартин, в них не нуждалось и вовсе об них не думало. Самые истые республиканцы вспомнили Польшу для того, чтоб ее употребить неоткровенным криком восстания и войны 15 мая 1848. Ложь поняли, но на Польшу французская буржуазия (у которой Польша была капризом, как у английской - Италия) стала с тех пор дуться. В Париже не говорили больше с прежней риторикой о Varsovie echevelee144, и только в народе оставалась, рядом с всякими бонапартовскими воспоминаниями, легенда о Понятуски, поддерживаемая лубочной картинкой, на которой Понятовский тонет верхом в своей chapska.
С 1849 начинается для польской эмиграции самое удручительное время. Томно длится оно до Крымской войны и смерти Николая. Ни одной истинной надежды, ни одной капли живой воды. Апокалиптическое время, провиденное Красинским, казалось, наступало. Отрезанная от страны, эмиграция осталась на другом берегу и, как дерево без новых соков, вяла, сохла, делалась чужой для родины, не переставая быть чужой для стран, в которых жила. Они до некоторой степени ей сочувствовали, но их несчастье продолжалось слишком долго, а в душе человека нет доброго чувства, которое бы не изнашивалось. К тому же вопрос польский прежде всего был вопрос национальный и только формально революционный, то есть по отношению к чужеземному игу.
Эмиграция смотрела столько же назад, сколько вперед, она стремилась восстановлять - как будто в прошедшем что-нибудь достойное восстановления, кроме независимости - а одна независимость ничего не говорит, это понятье отрицательное. Разве можно быть независимее России? В сложную, туго выработывающуюся формулу будущего общественного устройства Польша внесла не новую идею, а свое историческое право и свою готовность помогать другим в справедливой надежде на взаимность. Борьба за независимость всегда вызывает горячее сочувствие, но она не может стать своим делом для чужих. Только те интересы принадлежат всем, которые по сущности своей не нацио(113)нальны, как, например, интересы католицизма и протестантизма, революции и реакции, экономизма и социализма.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу