Ничего нет грубее и оскорбительнее для расстающегося, как полицейские меры во Франции на железных дорогах; они крадут у остающегося последние две-три минуты... Они еще тут, машина не свистнула еще, поезд не отошел, но между вами загородка, стена и рука полицейского, - а вам хочется видеть, как сядут, как тронутся с места, потом следить за отдалением, за пылью, дымом, точкой, следить, когда уж ничего не видать...
...Молча приехали мы домой. Жена моя тихо проплакала всю дорогу, жаль ей было своей Консуэлы: по временам, завертываясь в шаль, она спрашивала меня: "Помнишь этот звук? он у меня в ушах".
Дома я уговорил ее прилечь, а сам сел читать газеты; читал, читал и premiers-Paris9, и фельетоны, и смесь, взглянул на часы - еще не было двенадцати... Вот день! Я пошел к Анненкову, он тоже ехал на днях; с ним отправились мы гулять, улицы были скучнее чтения, такая тоска... точно угрызения совести томили меня. "Пойдемте ко мне обедать", - сказал я, и мы пошли. Жена моя была решительно больна.
Вечер был бессвязен, глуп.
- Итак, решено, - спросил я Анненкова прощаясь, - вы едете в конце недели?
- Решено. (458)
- Жутко будет вам в России.
- Что делать, мне ехать необходимо; в Петербурге я" не останусь, уеду в деревню. Ведь и здесь теперь не бог знает как хорошо, как бы вам не пришлось раскаяться, что остаетесь.
Я тогда еще мог возвратиться, корабли не были сожжены, Ребильо и Карлье не писали еще своих доносов, но внутри дело было решено. Слова Анненкова между тем все-таки неприятно коснулись моих обнаженных нерв, и подумал и отвечал:
- Нет, для меня выбора нет, я должен остаться и если раскаюсь, то скорее в том, что не взял ружье, когда мне его подавал работник за баррикадой на Place Mau-bert. \
Много раз в минуты отчаяния и слабости, когда горечь переполняла меру, когда вся моя жизнь казалась мне одной продолжительной ошибкой, когда я сомневался в самом себе, в последнем, в остальном, приходили мне в голову эти слова: "Зачем не взял я ружья у работника и не остался за баррикадой?" Невзначай сраженный пулей, я унес бы с собой в могилу еще два-три верования.
И опять потянулось время... день за день... серое, скучное... Мелькали люди, сближались на день, проходили мимо, исчезали, гибли. К зиме стали являться изгнанники других стран, спасшиеся матросы других кораблекрушений; полные самоуверенности, надежд, они принимали реакцию, подымавшуюся во всей Европе, за мимолетный ветер, за легкую неудачу, они ждали завтра, через неделю свой черед...
Я чувствовал, что они ошибаются, но мне нравилась их ошибка, я старался быть непоследовательным, боролся с собой и жил в каком-то тревожном раздражении. Время это осталось у меня в памяти как чадный, угарный день... Я метался от тоски туда, сюда, искал рассеяний в книгах... в шуме, в домашнем отшельничестве, на людях, но все чего-то недоставало, смех не веселил, тяжело пьянило вино, музыка резала по сердцу, и веселая беседа окончивалась почти всегда мрачным молчанием.
Внутри все было оскорблено, все опрокинуто, очевидные противуречия, хаос; снова ломка, снова ничего нет. Давно оконченные основы нравственного быта превращались опять в вопросы; факты сурово подымались со всех (459) сторон и опровергали их. Сомнение заносило свою тяжелую ногу на последние достояния; оно перетряхивало не церковную ризницу, не докторские мантии, а революционные знамена... из общих идей оно пробиралось в жизнь. Пропасть лежит между теоретическим отрицанием и сомнением, переходящим в поведение: мысль смела, язык дерзок, он легко произносит слова, которых сердце боится; в груди еще тлеют верования и надежды, тогда когда забежавший ум качает головой. Сердце отстает, потому что любит, и когда ум приговаривает и казнит, оно еще прощается.
Может, в юности, когда все кипит и несется, когда так много будущего, когда потеря одних верований расчищает место другим; может, в старости, когда все становится безразлично от устали, - эти переломы делаются легче, но nel mezzo del camino di nostra vita10 они достаются не даром.
Что ж, наконец, все это шутка? Все заветное, что мы любили, к чему стремились, чему жертвовали. Жизнь обманула, история обманула, обманула в свою пользу; ей нужны для закваски сумасшедшие, и дела нет, что с ними будет, когда они придут в себя: она их употребила - пусть доживают свой век в инвалидном доме. Стыд, досада! А тут возле простосердечные друзья жмут плечами, удивляются вашему малодушию, вашему нетерпению, ждут завтрашнего дня и, вечно озабоченные, вечно занятые одним и тем же, ничего не понимают, не останавливаются ни перед чем, вечно идут - и все ни с места... Они вас судят, утешают, журят - какая скука, какое наказанье!
Читать дальше