Графиня и Бертольд удалились, а сын по приказанию моему явился. Я высказал ему все, что огорченный, но вместе и чадолюбивый отец говорить может, и к величайшему удивлению услышал от него то же, что прежде мать слышала. Видя, что суровостью ничего доброго сделать не можно, а напротив весьма легко взволновать еще более и без того слишком возмущенное воображение, я переменил способ объяснения и сказал: «Друг мой! Оставим пустые слова и пожалеем, что целое утро потратили на безделицу. Поговорим о чем-нибудь поважнее, например: завтра поутру ты отправляешься в путь довольно дальний». — «Милостивый государь! — отвечал он, — я смею думать, что если и о важном предмете говорить очень часто, то наконец сделается утомительно, скучно! О поездке моей твердили все около полугода; все готово; я с родными и знакомыми уже раскланялся, остается испросить ваше и моей матушки благословение и отправиться; но вместе с этим позвольте уверить вас, что намерение мое так твердо, так непоколебимо». — «Так, как и мое, — сказал я решительно, — удались отсюда!»
Аскалон удалился, оставя меня в самом затруднительном положении. Ты знаешь, Хрисанф, что с самых молодых лет я терпеть не мог никаких ссор и браней, а теперь на старости должен начать настоящую войну с женой, с сыном, даже с самим собою. Я вошел в свой кабинет крайне расстроенным и пробыл там несколько часов, ни на что не решившись. Мне вспало на мысль, что ты так же стар, как и я, и что спокойствие твоей дочери не менее тебе дорого, как и мне сыновнее. Я позвал тебя в надежде услышать от тебя совет, каким образом поступить умнее в таком примерном деле; но смущение твое при самом начале открытия роковой тайны было столь велико, что я не мог извлечь из того ничего больше, как только то, что и ты до сего утра не более знал о сем, как и все мы.
«Старик! — продолжал граф с особенною чувствительностью, — скажи, как должен поступить я, чтобы не оскорбить человечества и не раздражить вкорененного породою самолюбия?» — «Милостивейший государь, — сказал я с душевною признательностью, — вы редкий и едва лине единственный из сияющих своими титлами бояр, который, защищая полученные им при рождении права и преимущества, печется и о спокойствии человечества!
Так! разлука, вечная разлука между Аскалоном и Марьею, по моему мнению, может только одна возвратить и тому и другой потерянное счастие; но вместе с этим, я думаю, что принуждать дочь мою отдать руку свою другому, без сомнения, на этот раз ненавистному для нее человеку, значило бы погубить одним ударом несколько человек: меня, жену мою, дочь, ее мужа и — самого Аскалона!» — «Остановись! — вскричал граф с жаром, — эта выдумка родилась в воображении моей графини и должна навсегда остаться простою выдумкою».
Подумав несколько времени, он сказал с видом решительности: «Вот как мы сделаем. Дочь твоя останется при тебе с этой минуты безвыходно. Завтра рано поутру Аскалон с Бертольдом и назначенными служителями отправится в путь. До первой перемены лошадей мы все, родные и знакомые, будем провожать его. Ты — разумеется, без дальней огласки — в течение сего дня приготовься также к дальной поездке. Для услуг себе возьми крестника твоего, форрейтора Архипа с сестрой его, Матреной; они сироты, и при тебе им будет не худо. Я назначаю тебя управителем самого дальнего поместья моего в Украине. В господском доме оснуешь ты свое жилище и пробудешь там до тех пор, пока смутные обстоятельства переменятся. Доволен ли ты моим намерением?»
«Сиятельнейший граф, — сказал я с сильным движением, — можно ли придумать что-либо лучше, благодетельнее!» — Потом я схватил его руку и осыпал ее поцелуями и слезами. «Хорошо, — сказал граф, — делай же свое дело; ввечеру получишь ты приказание к теперешнему правителю сказанного поместья, по которому он и сдаст тебе оное».
Он вышел, и такая прямо отеческая благодетельность господина меня оживила; я встал с постели, призвал жену и дочь и велел им в тот же день быть готовыми к отъезду.
В следующее утро, с восходом солнечным, Аскалон ее всеми провожатыми отправился в путь, а спустя с час времени и мы двинулись. Проезжая двор графского дома, я и жена моя рыдали неутешно; но Марья была — бог знает как это и выразить — она была ни печальна, ни весела — какое-то равнодушие отпечатлевалось в каждой черте лица ее; ни стук проезжающих экипажей, ни мычание прогоняемых на паству коров, ни звонкий крик проходящих продавцов с разными припасами, ничто не могло хотя на один миг родить на лице ее какого-нибудь изменения — и когда выехали на заставу, и тишина полей разлила в душе моей какое-то темное, но приятное чувство будущего покоя, Марья опустила голову на подушку и сомкнула глаза. «Слава богу! — шептала мне жена — она уснула; я надеюсь, что сон будет для нее спасителен» «Дай бог и святая матерь его, — сказал я со вздохом — чтобы предчувствие не обмануло тебя».
Читать дальше