— Куда ее отнести?
— Куда-нибудь на липу.
— Там ее Чернушка и сцапала!
— Тогда вон в те кусты.
— А Чернушка?
— Ну заприте ее.
— Кого?
— Кошку. Или даже лучше птицу, куда-нибудь в шкаф. Положите в корзину. Сверху марлей накройте, чтоб не задохнулась.
Процессия детей удалилась, Никитин громко высморкался, вытер руку о траву.
— Черт, кажется, простыл.
Костелянец молчал у стенки. Никитин взглянул на него. Костелянец подумал, что эти взгляды исподлобья у них с Борисом совершенно одинаковые.
— Послушай, — сказал Костелянец, — ты так и выступаешь, да? Прямо вот входишь в класс, а? Здравствуйте, запишем новую тему? И они ничего? Склоняют головы к партам? Языки набок от усердия?
Никитин пожал плечами.
— А ты их бьешь? Ну, указкой? Или мелом в лоб? Если кто-то зарвется.
— Иногда приходится. Гаркнуть так, что стекла звенят.
— Иногда?! — Костелянец восхищенно пускал клубы дыма. — Игорь! Я всегда думал, что ты из какого-то другого теста!
Никитин поморщился.
— Клянусь. Ты же знаешь, — сказал Костелянец.
— Мы все немного другие. Вспомни Кисселя.
— Киссель!.. Витя был ребенком. Фокусы, а?.. Сгибал вилку, как Ури Геллер, и поранился. Этот-то Геллер получил озарение. В саду. В Иерусалиме. Узрел огненный шар — начал загибать ложки и ломать часы взглядом.
— Не ломать, а чинить. Он запускал старые часы.
— А наш Киссель умел только ломать. Разбил банку. Почти половина еще оставалась, а? Чистейшего первача, алхимик Святенко выгнал, и я, сподручным будучи, позаимствовал толику. Он мог бы меня убить, Святенко, морда, кус сала, ус до плеча. Но мы же решили им всем противостоять? И это была первая акция неповиновения — причаститься огненной влагой: сахар и дрожжи равняется огонь. Там было градусов семьдесят.
— И, наверное, столько же в воздухе.
— И мы стали как три ангела, чуждые всему. Особенно на ангела смахивал Киссель. Это его тонкое лицо, длинный нос, жилки и глаза с древней тьмой. Я и сейчас помню это вдруг возникшее впечатление: что вот мы опустились на краю полка, у мраморной стены возводимого сортира, откуда-то нас выбросило, мы успели наглотаться огня, пока один не стал жонглировать камнями, и отправились осматривать этот пылью и мондавошками занесенный город — город Печали, город Глупости? Помнишь, гадали, что это за город по классификации Чистых братьев из Басры? Город Похоти. Город Страха. И тут-то Витя возвел на нас влажные ослиные очи, в которых мерцали солнца Востока, и сказал, что это Иерусалим Коммунизма. Наконец-то построили! Ты помнишь этот душераздирающий эффект?
Конечно, Никитин помнил. И сейчас, лежа на раскладушке в тени сада, он увидел это как бы сверху и издалека: троих в одежде цвета выжженной солнцем земли, бредущих краем города из брезента, цемента, дерева и прекрасного белоснежного мрамора с аквамариновыми прожилками. И на солнце сияли металлические полукруглые ангары столовых. Город был обнесен невидимыми стенами, напряженной тишиной, о которую иногда ушибались тушканчики или вараны, а как-то ночью в эту цитадель уперся обкурившийся свой: проломил голову, ступни разлетелись в разные стороны, да еще отовсюду брызнули сверкающие очереди. Нельзя ходить, где нельзя. Или летать. Ведь по обкурке ему могло и такое поблазниться. По крайней мере самому Никитину однажды почудилось, что он шагает слишком широко, гигантски. Но ему хотелось нормально ходить, без вывертов, и ценить простые вещи, — если вдуматься, они не менее интересны, чем бредовые образования, мыльные пузыри, которые иногда запекались кровавой, черт, пеной.
Никитин метнул взгляд на Костелянца. Ему уже не хотелось спать.
— А! я вижу, ты ожил, мой друг, — сказал Костелянец. — Может быть, ты сходишь все-таки в «погреб»? И мы выпьем за Кисселя. Наверное, он стоит, как ангел, с автоматом у входа в иерусалимский сад.
— Нет, пожалуй, надо пойти за речку, — возразил Никитин. — На сено. Тещу прогнать домой, ей нельзя долго на солнце. А ты отдыхай.
— Я вижу, тебе неприятно вспоминать подвиги Грязных братьев из Газни?.. Да! а ведь это ты предложил, когда мы стали придумывать. И это было то, что надо. Именно грязные, а какими же еще мы могли быть там, в Иерусалиме Коммунизма? В этом была диалектика, дружище. Предполагаемое движение, возвышение. И вам с Кисселем это удалось.
— Если и удалось, то одному ему.
— Нет-нет, не спорь, я же знаю, что говорю… Но какой был порыв? Разве забудешь вторую акцию: три газеты против бешеных собак, сраных дедов «Душу к бою!». Как гениально мы обыграли этот обычный приказ. Душу к бою! Как плоско шакалы мыслили: для них это грудная клетка, и в нее надо ударить на уровне третьей пуговицы.
Читать дальше