Мысли Соустина вдруг пресеклись. Он понял, что сам же, одновременно с этими мыслями, внимательно и как будто со стороны слушает себя. И не только слушает, но и безжалостно оценивает, какие и откуда идут эти мысли и действительно ли самая последняя и самая глубокая та правда, о которой умничал с Калабухом... То был смутный в нем и непостоянный судья... "Но если я тотчас же отмечаю в себе все враждебное, значит я внутренне знаю, где верное - то, настоящее, значит я не враг..."
Это утешило его; мало того, позволило осмотреться кругом с некоторым превосходством. У него были и другие основания, чтобы смотреть с превосходством: вот все эти люди праздно и бесполезно гуляли, а он, гуляя, выполнял работу, притом, как он считал, особого, благородного сорта работу, не какую-нибудь чиновно-канцелярскую. И уже первая фраза слагалась: "Чем ближе к центру, тем ярче на улицах многоцветные сияния, тем гуще и оживленнее поток трудящихся. Всюду видны..."
В самом деле, становилось все теснее; на площади, против Дома Союзов, народ уже не гулял, а стоял плечом к плечу, и иллюминованные фасады опускались в него, как в воду. Поднимали над головами детей. И дети, родившиеся уже советскими, растущие для нового, невиданного века, глазели на огни, и их малахайчики, их грубошерстную одежку обливало, как бы из будущего, голубое и красное зарево...
Соустин вынул записную книжку.
"Пять в четыре", - вот что главенствовало, сверкало из каждого угла.
И он записал про огненную пятерку, которая через каждые три секунды перечеркивалась победно вспыхивающей четверкой. Он списал также лозунги, развернутые в белом пожаре лампочек на колоннах Дома Союзов; в нынешнем году были не лозунги, а целые статьи с цифрами и процентами, даже какие-то диаграммные кривые... Так же, как и в заголовках Зыбина, и здесь все упрямствовало об одном... Он писал так долго, что прохожие начали медлить около него и заглядывать через плечо.
Потом через Красную площадь, мимо заборов, огородивших перестройку мавзолея, шел к Москве-реке. С того берега ударило в глаза солнечное пылание Могэса. Прилечь на парапет и смотреть в пламенно расцвеченную воду, как в сон... Пройденные, оставшиеся сзади улицы смешались в памяти в один чудовищный ворох огней и народа. А за ними еще какая нескончаемая, светящаяся глубь Москвы! Над туманным Замоскворечьем плавали там и сям многоцветные башни... Ясно, что Соустину никогда бы не охватить этого - не огней, а того, что подымало их в эту ночь, что разумелось за ними. Строчки, заранее придуманные, были пустячные, паразитные... Да и вообще газета только случайно спасла его от безработицы, и никогда у него не лежало сердце к этому ремеслу, в том-то и заключалось главное! Разве он не понимал, что скоро уж не нужно будет его умело сделанное словесное плетенье, его хваленый язык, сложно придуманный, полный отглагольных существительных, под Анри де Ренье, каким он обыкновенно писал свои отчеты о парадах на Красной площади и о пленумах Моссовета... А больше тут он ничего не умел, и другие обгонят его, те же Пашки, которые хотят все видеть, везде ездить, по каждому поводу горячиться, во все вмешиваться... Но ведь он тоже мог бы сделать кое-что, если бы ему дали ту, настоящую, его работу, мыслями о которой трепетал он с юности, о которой даже создавал себе разные сказки... Тот же Бохон учился ведь хуже его! Но нужное для этого напряжение все откладывалось и откладывалось; каждую ночь, засыпая, обещал себе обязательно завтра же или послезавтра выцарапать для себя, чего бы это ни стоило, возможность доучиться; пойти даже на отчаянность, для начала хоть уборщиком внедриться куда-нибудь в химическую лабораторию... Но проходили дни, и как-то не мог все собраться; проходили месяцы, и, засыпая, уже перестал себе обещать, и все тоскливее становились эти засыпанья с падающим сердцем, с безнадежно ломаемыми под одеялом руками: ведь ему, считавшему себя все еще неустроенным юношей, тридцать пятый год!
Семь лет назад Соустин, демобилизованный командир, шел утром вот по этому самому Каменному мосту. Перед ним, вся в солнце, поднималась впервые увиденная Москва, которую еще нужно было завоевать. И в то утро верилось, что завоюет, что непременно добьется своего, потому что и Соустин был участником добычи, он участвовал своим телом, жизнью. В то утро все начиналось заново. Отвалилась навсегда скаредная дедова кабала, не нужно было тягостные рубли тянуть с брата Петра на свое образование. Имущества только на плечах трофейная английская шинель!
Читать дальше