Я хочу пива. Кружку холодного пива в белом берете, свешивающемся на ухо. Я хочу пива с чесночными сухариками, пропитанными маслом. Я понимаю, что это невозможно.
Многое невозможно в жизни, и теперь я понимаю это очень хорошо. Невозможно распахнуть дверь моей камеры, выйти из тюрьмы на улицу, от которой меня отделяют три десятка метров - и бездна, где клубится ничем не ограниченное время и никак не очерченное пространство. Это я узнал здесь, в тюрьме. За науку надо платить, и вот я плачу. Я заплачу сполна, и в ожидании часа расплаты меня радуют лишь две вещи: то, что камера одиночная, и то, что у меня есть бумага и карандаш. И, пожалуй, еще одно: я никого не должен за это благодарить ни кивком головы, ни низким поклоном - никого, кроме Черного ангела.
Да, вербовки... Между ними - первой и второй - дымится время. Дымок змеится, пахнет можжевельником. Нарезать время на недели и часы столь же бессмысленно, как держаться правды. Самое существенное свойство времени - это его аморфность. Время расползается по сторонам, плывет, беззвучно обрушивается в провалы, вздымается на кручи - и необратимо движется вперед. Вперед. "Время" и "назад" - понятия несопоставимые: время своего не отдает. Мне бы так хотелось снова проехать на коне по улице, ведущей к Большой одесской синагоге, и чтоб девушки, приставляя ко лбу полочки ладошек, глядели мне вслед... Я понимаю: это тоже невозможно.
Яков Блюмкин был вторым моим вербовщиком, вербовщиком моей души. Можно удивляться, можно, разинув рот, хлопать себя по ляжкам: да, это тот самый Блюмкин, не однофамилец его и не тезка, а бомбист Блюмкин, растерзавший графа и расстрелянный здесь, этажом ниже моей одиночки, за свое любопытство беса. Наверно, я немного завидовал ему - этому молодому безумцу с насмешливо-мрачными глазами. Но и он мне завидовал, я знаю - моим литературным успехам, моей славе. Люди крови и власти всегда завидуют людям Слова: без применения власти, без кровопролития писатель, переживя свой век, остается в памяти людей. Автор - во все времена современник своего читателя, живое дышащее существо, а властитель, еще не успев остынуть, превращается в предмет антиквариата, с которого надобно счищать пыль метелочкой из птичьих перьев.
Кто ж меня мог завербовать, как не поэт Яка Блюмкин?
Вначале о самой вербовке. Говорят, что вербовка - это искусство, "искусство вербовки". Ничего подобного. Вербовка - это найм на работу на определенных условиях. Шахтера нанимают на работу, имея в виду, что в шахте может взорваться газ и углекопа разорвет в клочья. Рискует здоровьем нанимаемый на службу цирковой дрессировщик. Шпион, поступивший в распоряжение Центра, может оказаться в тюрьме. За свою работу каждый из нанятых получает денежное вознаграждение, приправленное топорными рассуждениями о "преданности делу", "любви к профессии" или "приверженности идеологии".
Мне не нужны были деньги, я, любопытный наблюдатель, не верил в победу мировой революции, да и не желал ее; однообразный послереволюционный мир стал бы ужасен под рукой фанатика - будь то Троцкий, Джугашвили или Роза Люксембург. И тем не менее я с готовностью дал себя завербовать. Я, Иуда Гросман, был уже солдатом, был сказочником: был Лютовым, был лошадником, был бабником, был бродягой, переехавшим озеро. Я желал стать шпионом, замечательным шпионом, я хотел ходить над бездной по лезвию бритвы. Я оступился, и вот я в тюрьме.
Тюрьма - это дорога с односторонним движением: улица, бульвар или коридор. И я тащусь себе, никого не обгоняя и не отставая ни от кого, я, инвалид с перебитой ногой, выбитыми зубами и вырванными ногтями, с отбитыми почками. Но моя правая рука в состоянии двигать карандаш по бумаге, и это благо. Правая моя рука не отсохла, а это значит, что я не забыл имени белого города в Иудейских горах, до которого я так и не добрался ни на коне, ни пешком, обмазав свою плешивую царскую голову грязью с птичьим пометом пополам. Мог - и не добрался. А к тем, кто меня искалечил, я не испытываю ни ненависти, ни страха. Эти чувства уже не для меня, они существуют по ту сторону тюремной кладки. Да и возможно ли, кончаясь во мху лесной поляны, ненавидеть дерево, упавшее на тебя и перешибившее тебе хребет? Черному ангелу все равно, подползу ли я к нему на брюхе или подбегу на нетерпеливых ногах.
Но не того ради выдали мне стопку желтоватых листочков с коричневыми щепочками, чтоб я писал о породившем их дереве на краю лесной поляны. Я напишу, что мне велено; неважно, о чем писать, важно - как. И всё же я с удовлетворением подчеркиваю: Давид Реувейни мне снился, не Илья Муромец.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу