Я не был молчаливым свидетелем фашистского разгула, начавшегося с первым веем свобо-ды, и, кажется, единственный из всех пишущих ввел тему национал-шовинизма в беллетристику. И тут произошло странное: фашиствующие осыпали меня злобной бранью в своих дурно пахнущих листках, телефон с завидным упорством обещал мне что-то "оторвать", если я не перестану жидовствовать, а интернационалисты застенчиво помалкивали. Равно как и те, кого я взялся защищать. При личных встречах я слышал немало прямо-таки захлебных слов: мол, выдал по первое число черносотенной банде! Но на страницах газет - ни упоминания, будто этих моих рассказов и повестей не существует. Они не сговаривались, у единомышленников и единочувству-ющих (в данном случае общее чувство - страх, нежелание дразнить медведя) есть таинственный, неслышный и невидный код, позволяющий держать единую линию поведения; здесь она состояла в том, чтобы не считать это литературой. Любопытно, что в нескольких отзывах, прорвавшихся на страницы пристойных газет, как раз подчеркивалось, что, хоть в сатирическом жанре Калитин не похож на себя прежнего, это настоящая и хорошая литература. То был прямой ответ - опять же без сговора - на фальшиво-брезгливую гримасу мнимых ревнителей изящной словесности. Один из сатирических рассказов перепечатали в Америке, два других в Израиле, но пугливо, словно боясь испортить с кем-то отношения. А моя бывшая соотечественница, талантливая новеллистка и прекрасный человек, говорила мне укоризненно: я никогда не поверю, что все так плохо, вы преувеличиваете, это слишком страшно. Мы встретились недавно в Париже, где издана в двух книжках моя сатира, она уныло признала, что я ничего не преувеличиваю.
У совкового гиганта - вся таблица Менделеева в недрах, самый мощный на свете пласт чернозема и самые обширные леса, все климатические пояса - от Арктики до субтропиков, а люди нищенствуют, разлагаются, злобствуют друг на друга, скопом - на весь остальной мир.
Затем случилось то, что заставило было поверить: не все пропало, есть народ, есть, он просто сбился с пути, потерялся, но вот он - горячие лица, сверкающие глаза, упругие движения, чистые шеи. Я говорю об августе девяносто первого года.
Как ни усердствовали сторонники проигравшей стороны в попытках скомпрометировать это событие, оно навсегда останется золотым взблеском в черной мгле проклятой нашей жизни. Бездарность, нерешительность и несостоятельность бунтовщиков ничуть не снижают героичес-кого порыва москвичей, в первую очередь молодежи, ставших в буквальном смысле слова, а не в агитационном, грудью против танков. То был ужасный и подлый лозунг начала Отечественной войны, когда население, принесшее неисчислимые жертвы ради боеспособности своей армии, недоедавшее и недосыпавшее, чтобы боевая техника соответствовала хвастливой песне "Броня крепка, и танки наши быстры", призвали подставить немецкому бронированному кулаку свое бедное нагое тело. Сейчас все было не так: по своему почину мальчики и девочки Москвы пошли грудью на танковые колонны своей армии, и молодые парни, сидящие в танках, пожалели сверстников и в эти святые часы стали народом. Впервые столкнувшись с непонятным, необъяснимым для них явлением народа, организаторы путча, люди тертые, опытные, безжалостные, растерялись, пали духом. Они испугались не в житейском смысле слова, чего им бояться безоружных сосунков, .они испытали мистический ужас перед неведомой им силой. Этим, а не чем иным объясняется воистину смехотворный провал затеянного отнюдь не в шутку переворота. Слишком быстрый провал путча дал повод противникам демократии назвать его опереточным. Их презрение к августовским событиям подкрепляется малым числом жертв: несколько раненых и всего трое убитых - разве это серьезно для России, привыкшей каждый виток своего исторического бытия оплачивать потоками крови? Да и сама Россия, похоже, так считает...
Моя очарованность вскоре минула. Возникший невесть откуда народ снова исчез. Его дыхание, его тепло, легшие на стекла вечности, смыло без следа.
Исчез, растаял народ в осенней сырости и тумане, лишь въевшаяся в асфальт близ тоннеля на Садовой кровь напоминала, что он был.
Зато появился другой народ, ведомый косомордым трибуном Анпиловым, не народ, конечно, а чернь, довольно многочисленная, смердящая пьянь, отключенная от сети мирового сознания, готовая на любое зло. Люмпены - да, быдло - да, бомжи - да, охлос - да, тина, поднявшаяся со дна взбаламученного российского пруда, называйте как хотите, но они не дискретны, они постоянны, цельны, их злоба и разрушительная страсть настояны на яростном шовинизме, и, за неимением ничего другого, этот сброд приходится считать народом. Тем самым великим русским, богоносным, благословенным Господом за смирение, кротость и незлобивость, в умилительной своей самобытности так стойко противостоящим западной стертости и безликости. От лица этого народа говорят, кричат, вопят, визжат самые алчные, самые циничные, самые подлые и опустившиеся из коммунистического болота. Неужели мне хотелось быть частицей этого народа?..
Читать дальше