— Сюда вот тяните, хвосты воловьи! влево забирай!..
Переплыл яму Устин, не выпустил из руки невода. Но некогда и некому было хвалить его, — все метались, тянули невод, кричали:
— Нижнюю бичевку! Гляди, нижнюю бичевку!.. Не подымай, черт буланый!..
— Ногой иду по ней… — А рыбы-то! Страсть!..
— Ядреная! Чикомасы, ерши…
— Не так делаете! — плачет Ильич, — энтим крылом надо…
— Ничего-о!..
В бреднях и неводе уже началась трепещущая, испуганная возня, метание, всплески, — бессильно билась захваченная рыба, ища выхода. Кипела взмученная, потемневшая вода, целый мир немых, беззвучных существ волновался в предсмертном страхе. Небольшие серебряные рыбки, застрявшие в верхних ячейках, трепетали, как белые ленточки, и уже но их количеству видно было, что заброд удачен. Маленький Наумка, глядя на них, бессильно мотавшихся, тонким голосом выкрикнул восхищенную матерщину…
Андрон взял меня с Наумкой в душегубку и перевез на косу, к выброду. Рыба судорожно металась в приволоке, звонко трепыхалась, билась в мокрые сетчатые стены, бросалась к берегу и назад. Радостно-возбужденные голоса кричали и гом<���он>ели [4] Гомонеть — громко говорить (ДС).
при этих всплесках, при виде отчаянных усилий выбиться на свободу, отстоять жизнь.
— Во-о… вот она!.. сула!..
— А тут сом есть… ей-богу, есть!
— Нижнюю бичевку!.. бичевку нижнюю придави!..
Приволока, надувшись, как гигантская пазуха, тянула по отмели к берегу помутневшую воду с песком, илом, водорослями, ракушками и кипящей массой рыбы. Крылья были уже на косе, а мотня все еще шла по глуби, и там, в последнем убежище, сбилась главная добыча.
Охватывало чувство охотницкого возбуждения и ненужной жадности при звуках этого трепета, плеска, при виде судорожного метания, быстрого, как полет стрелы, — страх, что уйдет какой-нибудь чебак (лещ) или сула (судак), которые бьются, бросаются во все стороны в охватившем их сетчатом загоне. И хотелось кричать вместе с Ильичом о нижней бичевке, метаться по берегу, тянуть мокрую, грязную бичеву, лезть в грязную воду.
Но когда запрыгали по мокрому, потемневшему песку большие и малые рыбы, сверкая серебряной и золотистой чешуей, когда грузный черный сом, скользкий и серьезный, почувствовав себя лишенным родной стихии, забыл вдруг о своей солидности и, в отчаянии изгибаясь, вырвался из рук суетившегося вокруг него Ильича и судорожным взмахом хвоста звонко шлепнул его по голым икрам, к шумному веселью рыбаков, — стало грустно и жалко…
В этих судорожных движениях, в отчаянном трепыхании и бессильном биении о мокрый песок родимой реки, в испуганно-торопливом глотании жаркого воздуха красными, сохнущими жабрами, в немом борении со смертью чувствовался безгласный крик незащищенной жизни, неслышный вопль жертвы безвинной и горькой, предсмертный крик отчаяния и ужаса. Были жалки в своем бессилии и были трогательны эти язи, плотвы, сердито ощетинившиеся, синеватого серебра, ерши, окуни, серебристой грудой наполнившие лодку, — солидные судаки с выпученными, растерянными глазами, широкие золотистые лещи и карпы, плескавшиеся в большой кошелке (садок, сплетенный из лозы), — трогательны были в своей обреченности, безвыходности, в своей безмолвной предсмертной тоске и муках…
А над их тоской и немым страданием шумело хищное торжество и буйная радость победителя-человека. И лишь один Наумка, забавляясь, тайком вытаскивал из лодки рыбок поменьше и пускал в воду, глядя, как они сперва робко и изумленно — одно мгновение — стояли на месте, словно в гипнозе, не веря свободе, а потом стрелой бросались вглубь, в родную стихию, к переплетенным корням подмытых деревьев и в дремучий лес водорослей.
— Теперь, пока живенькая, варить надо бы, — крикнул Устин.
— Варить, варить! Из живой рыбы щерба совсем отменитая, не как из сонной, — говорил Ильич, забрызганный до бровей грязью, довольный и притихший.
— А то чего же… чистить и варить! Кого за повара?
— За повара Егора, — он сапожником в полку был… — А то Левона, — он кашевар тоже неплохой.
— За повара я могу, — сказал Чекушев.
— Ты?.. — Ильич явно колеблется и взглядом вбок окидывает могучую фигуру Чекушева в мокрой, выпачканой в грязи рубахе, облегшей выпукло-округленные наросты груди.
— Вполне могу. Слава Богу, видал на свете разные кушанья. В лесторанах едал…
Казаки весело, явно обидно смеются. Он стоит перед нами в одной короткой рубахе, тяжелый, широкий, на толстых, волосатых ногах. На сожженном солнцем лице с грушевидным носом, темном, уже нарезанном морщинами нужды, туповатом, как бы застывшем в ищущем и взыскательном выражении, — теперь сугубая серьезность и уязвленное достоинство.
Читать дальше