- Я кушать хочу, дядечка.
- Да разве ж это кушают? - удивился он. И после уже не сердился, когда я отливал себе жижу.
Люба, сестра моя, была младше меня, но, пожалуй, сильнее. И, может быть, даже смекалистее. И она, наверно, не так ослабела, как я. Она то и дело вылезала из нашего укрытия и бродила по разрушенной деревне. То мороженых картошек принесет штуки две-три, то горстку пшена.
- А ты не вылезай, Стасик. И не думай вылезать, - говорила она мне. Меня-то немцы только прислугой могут сделать, если поймают, но стрелять-то в своих они меня небось не заставят. А тебя ведь они и в полицаи могут взять и даже солдатом сделать. Нет, - говорила Люба, - ты должен таиться и таиться. Все время.
А я уже и не мог не таиться. У меня тогда началось, как я теперь понимаю, воспаление легких. Вот почему Люба хотела развести костер тут же, прямо в помещении под железными листами, и согреть хоть сколько-нибудь меня и себя.
Но это у нас не получилось. Тогда Люба же натащила в наше укрытие много сосновых и еловых веток. И они так хорошо пахли каким-то праздником, что ли. Потом Люба пошла поискать кипятку. Кипяток искать в нашей деревне в то время было все равно что жемчуг или золото. Но Люба пошла.
- Надо тебе согреть горло, чтобы не хрипел, - говорила она. - Неужели же я не расстараюсь где-нибудь хоть вот такую баночку кипятку?
А банок таких пустых из-под консервов немцы разбросали по нашей деревне во множестве. И Люба взяла с собой такую банку.
Где уж она ходила - никто не знает. И не узнает, наверно, никогда. Иногда мне снится теперь, что я встречаю ее. И она все такая же девочка. Хотя ей было бы теперь сорок четыре или сорок пять.
После ухода Любы я надолго впал в забытье. Думаю, что надолго, потому что, когда я очнулся, по железному листу надо мной звенела капель. А до этого, когда я вылезал из укрытия, все время гудел морозный ветер словом, была или глубокая осень, или зима, а снегу было совсем немного: он только припорошил развалины, какие были вокруг нас.
Очнулся я, однако, не от капели, а от какого-то тревожного голоса. Я сначала не откликался: уж не полицаи ли, думал, опять кого-то ищут.
Потом голос показался очень знакомым:
- Эй, Фомичевы! Любка, Стасик, вы живые или нет? Отзовитесь. Я едево хорошее вам принес.
И сейчас же запахло едевом - горячим, жареным, о котором и не мечталось вовсе.
Я вылез из-под веток, из-под своего укрытия, и увидел Федора Прокопьича. Он на горелом железном листе держал большой кусок свинины с черно-коричневой корочкой.
- Ешь, - говорил он. И спрашивал, озираясь: - А Любка где?
- Не знаю, - сказал я. И действительно почему-то не встревожился тогда, что Любы нету.
Я ел эту свинину, как зверь, обжигаясь. И на грудь мне капало горячее сало. Я не думал о том, чтобы оставить что-нибудь Любе, если она вернется. Я ни о чем не думал.
Было это, наверно, под вечер. Я наелся и опять уполз к себе, чтобы уснуть.
А утром, рано утром случилось истинное чудо. Я почувствовал себя не только здоровым и сильным, но и смелым. Я вылез из укрытия и пошел по деревне искать Любу. Никаких немцев уже не было. Отступили они.
Я обошел всю пустынную нашу деревню. И Любы нигде не было. Я зашел и в соседнюю деревню - Пучки, она по дороге к станции. И вышел на станцию.
Стыдно признаться, но в самом деле, если честно говорить, никогда в жизни - ни до этого, ни после этого - мне не было так весело, как тогда на нашей маленькой станции в то удивительное утро. И хотя я не нашел Любу и даже понял каким-то чутьем, что, может быть, и никогда не найду, мне все-таки было весело. И в то же время хотелось плакать.
Я сейчас стараюсь вспомнить в подробностях, что же тогда там было, на станции. И не могу вспомнить. Перед глазами моими стоит только какой-то очень веселый солдат-красноармеец на телеге перед большим или просто огромным котлом и с прибаутками разными приглашает граждан откушать щец гвардейских с чесноком.
Я не сразу сообразил, что и меня он приглашает. А когда сообразил, тут же где-то нашел большую пустую банку из-под немецких консервов и осторожно подставил ее солдату под черпак. Съел, опять подошел.
- Кушай, молодой человек, не стесняйся, крепче будешь! - кричал солдат. - Если надо, будем пусть двадцать, пусть сорок лет воевать, покуда этого Гитлера в хороший мешок не посадим. Деваться ему теперча будет некуда. Никто его от нас в теперешний раз не отымет, не отобьет...
Когда я хотел подойти к черпаку уже в третий или четвертый раз, тут меня остерегла одна старушка.
Читать дальше