Я прочел это письмо, и мне стало тесно. Сестру, мать и отца я люблю больше всех. Мне стало тесно, я вспомнил мое детство. Можайск, Екатериненштадт. Это письмо было из Саратова. Все-же в тот день я проделал, как всегда, свои утренние дела, ходил на реку мыться, оттуда через Кремль на базар за молоком. У моих соседей произошло событие, нарушившее их мирный быт: к батюшке приехала дочь-коммунистка с трехмесячным ребенком. Мне было странно, как у такой женщины мог появиться ребенок. Она внешностью походила на монашенку, ей обязательно надо было пойти на костер, чтобы сгореть за свою веру, она привезла в местный исполком свою идею социалистического - канцелярского - делопроизводства, она ходила всегда с опущенными, горящими глазами: ее горением было горение революции. Ее ребенок метался на руках отца, ребенок все время так жалобно плакал: и батюшка обратился к моим соседям слева, к знахорке Анфисе Марковне Анфиса Марковна три зори под ряд грызла пупочек ребенка, заговаривала, чтобы ребенок не плакал. Как это у них там делалось, я не знаю. Дочь батюшки, должно-быть, ничего не знала, вообще. Но дочь батюшки горела только революцией, не могло быть компромиссов, - и она, дочь, запретила отцу запирать церковь во время богослужений, она донесла на отца в политбюро и с батюшки взяли подписку, чтобы он не вел книгу записей приходящих и неприходящих молиться. И агенты-же политбюро повезли, в один прекрасный день от моих жуликов всяческую рухлядь. - Вечером ко мне приходил милый большевик Николай Смоленский, потом подошел Топтыгин (мне, не большевику, вообще легче вести кампанию с большевиками, у них есть бодрость и радостность), мы устроили пир: Топтыгин засучивал рукава, готовил и пек вкуснейшие оладьи. Мы говорили о революции. Так Смоленский - коммунист, Топтыгин - шут его знает кто, бывший (изгнанный) большевик, и я - в сущности, анархист, определяющий себя полушутливо, полувсерьез, как "большевик, но не коммунист": мы все трое любили революцию, как надо любить все стихийное, буйное, ледоломное, когда ребром ставится только две вещи, жизнь и смерть. Я доказывал одну из яснейших мне вещей: то, что Великая Русская Революция пошла, шла и прошла свой путь русской нашей сказкой об Иванушке - Дурачке. Но и эта мысль - пустяки: любимое надо - любить.
Той ночью я видел сон. - Без четверти семь бьют в кирке колокола, и вся колония сидит за столом, за кофэ. Памятью - я смотрю в окно дома Cross - Mutter, одинокий верблюд утверждает мне Азию, "Ночь Азии", "змеиную мудрость" драконов - песчанной своей шерстью, степным спокойствием и криком своим, заключающем в себе всю культуру Турана. Но сны у меня бывают всегда голубоватыми. Мне во сне надо было куда-то бежать, а в снах нельзя бегать, спутаны ноги, от этого делается неимоверно тесно. Я проснулся, и еще вьяви - в полусне - видел трех братьев, Дрей Брудер, что стали там на Волге, против Катринштадт. На дворе был шум; я отворил окно: за заборчиком батюшка проклинал свою дочь, так, как надо проклинать по обычаям православной церкви, как анафемотствуют на первой неделе Великого поста Емельяна Пугачева.
IV.
Здесь я кончаю свой рассказ. Дело в том, что если искусство все, что я взял из жизни и слил в слова, как это есть для меня, то каждый рассказ всегда бесконечен, как беспредельна жизнь. Drei Bruder - по - русски: три брата. Это вот те три избы стоят рядом. Иван Андреевич мне рассказал, что рожь расцветает в волосах женщины. Будет новое лето, еще много лет, когда я пойду в рожь и узнаю, так - ли это. Память знает эти медовые пряники с горькой миндалиной посреди.
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу