* * *
— Зачем мне идти домой, подумай сам, ну подумай же! — тихо говорила она, стараясь придать своему голосу как можно больше убеждающей силы. — Моих детей дома нет. Моих детей я убила. Я убила любовь мою и детей моих. Жизнь мою я не убила, — убей ты!.. Я прошу тебя, я молю тебя убей мою жизнь! Вот она, перед тобой, и ты убей…
Ветер рвал ее, толкал, гнал домой… Но она цепко ухватилась обеими руками за камни ступенек, припав к ним грудью, — и так как ей помогал абсент, то вдвоем они ветер победили, и она осталась.
Ее бросало в огонь, всю ее обкладывало острыми льдинами; стучали зубы ее и на куски разламывалась пылавшая голова, — но монахиня с места не встала и домой не ушла.
Только перед рассветом, когда бледностью покойника стал наливаться холодный воздух, поднялась она, вся насквозь промокшая, и тихо шатаясь, побрела к себе.
А через три дня кюре Дельгорг причащал умирающую, и по выражению ее глаз было видно, что она узнает его…
На похоронах собралось много народу: день был воскресный, люди были свободны, да и солнце светило так по весеннему радостно, так хорошо, что всем приятно было пройтись и постоять под его золотым благословением. Кроме того, пошли уже по деревне догадки, и всем хотелось посмотреть, как будет поп хоронить свою любовницу… Донос на него и на монахиню невытерпевший мэр грозному епископу из Шомона уже послал, еще c неделю назад, и со дня на день ожидалась расправа… Теперь, однако, она коснется уж одного только Дельгорга… На кладбище пришла почти вся деревня. Могилу вырыл Жако, и он же выносил покойницу из церкви. Днем, и на людях, он мертвецов не боялся; днем плевать хотел Жако на мертвецов!
Кюре Дельгорг служил заупокойную мессу. Глаза у него были мутные, красные и блуждали так странно, что смотреть было противно, — и жутко. И голос звучал очень противно. Над гробом, перед разверстой могилой, он, заплетаясь и путаясь, говорил латинские слова, ego sum resurrectio… etiam si mortuus… credit in me… Pater noster…
И не cpазy заметили и сообразили стоящие вокруг прoстые деревенские, весело настроенные люди, что с непонятными латинскими cловами молитв, священник стал сплетать слова французские… То были бесстыдные, мерзкие слова, которые выкрикивала когда-тo в припадках своих монахиня… И когда объятые ужасом крестьяне наконец заметили и кинулись к пастырю, он взял в обе руки распятие, — то самое, большое из серебра и слоновой кости, — и при всех людях сделал с ним то, что когда-то сделала монахиня.
1908