— Венчаются, — хриплым голосом говорил в полночь шестой бутылке кюре Дельгорг… — А будто неизвестно!.. венчаются, целуются… а потом драки… измены… нож в брюхо, бац револьвером… А если дети, то пойдут дифтериты, корь и прочее… Будто неизвестно, будто новое что-нибудь!..
Он победно подмигивал грязным стенам, которые его не слыхали, и потом бешено стучал дном стакана об стол.
— Венчаются!..
Он наполнял и осушал одинокий стакан, — до тех пор, пока не сваливался и не засыпал. А когда засыпал, ему снился кюре Дельгорг маленьким семинаристиком, со свежим лицом; краснорожий наставник аббат Ренуар, который был отдан под суд за то, что свежих семинаристиков любил, — а с ними вместе снилась новобрачная…
И тогда Дельгорг во сне плакал.
* * *
Тьма навалилась на дом кюре, как черный покров на покойника, и крепко придавила его к земле. Лил дождь, старые липы на кладбище плакали и вопили, а из лесу шел в черноте через могилы скрежет, — такой зловещий, что казалось, ничего уж на землe не будет, кромe поражений и слез… Старый могильщик Жако, выходивший из кабака, как вкопанный остановился на крыльце: эти ворвавшиеся в его ухо грозные звуки налили его тяжелым трепетом… «Теперь итти домой, мимо кладбища?!. Закуска! закуска первый сорт!..»
Могильщик вошел обратно в кабак и, бледный, потребовал новый, — одиннадцатый уже, стакан абсента, который и выпил без воды… «По совести говоря — что такое мертвец?.. Никому неизвестно, если говорить, по совести, что это за штука — мертвец… Вот он лежит, тихонький, не движется, молчит… А почему молчит? Может он на Жако злится, — за то, что плутует Жако, могилу роет на десять сантиметров менее глубоко, чем положено. Или за то, что Жако сквернословит, когда переносит покойника… Теперь вот и пойди, не угодно-ли, прогуляйся-ка мимо кладбища, около дома кюре… Пойдешь, а какой-нибудь из этих тихоньких сцапает тебя, да — в пруд, башкой вниз… Не ткнет? Не может покойник ткнуть башкой вниз?!. А пастух Моншагрэн в Лервиле, если спросить не стесняясь, — его почему в речке нашли?.. А, вот то-то и есть!.. Стало быть, об чем же разговаривать?..»
Сам кюре теперь тоже не выйдет из своего жилья. Даже здесь, в освещенной комнате, при тлеющем огоньке, ему жутко и тошно от этого адского гомона за окном. Он не пойдет никуда теперь, не переступит через порог… Но к себе он кого-то ждет, — с уверенностью ждет. Он не прислушивается — за гулом буйной ночи он все равно не услышит шагов, — но он весь напрягаясь ждет. И на некрасивом, шестой день небритом лице его змеится усмешка, тупая и ехидная… Он наливает себе вина… У огня стоит второй стул… Кюре ждет…
И вот в задней комнате распахивается окно, и из черноты огорода лезет в окно черная фигура. «Ага, пришла!.. Ну, конечно… Будто неизвестно… Цепями к полу прикуй ее, — перегрызет цепи… Потому что ей этого еще больше, чем ему, хочется. Тоже штучка!..»
Монахиня влезла, закрыла поспешно ставень и подошла к очагу. Кюре не встал, не протянул гостье руки, а только презрительно оглядел ее. Так поступает он с ней каждый раз. Она к этому обращению привыкла, — и все же вид у нее сразу делается сконфуженный, виноватый… Вода течет с ее черного облачения, и на каменном полу сразу образовывается большая растекающаяся лужа, в которой, переламываясь, отражаются красные огоньки сонного очага…
— Ддда… так вот оно как!.. — мычит кюре, слегка поворачиваясь к женщине: — значит, это монашки так, а?.. Святые сестры?..
Она все стоит молча, иззябшая и мокрая. В черных, слегка косящих глазах ее сложное, непонятное выражение, — и страх, и нежность, и злоба… и какой-то совсем особый — острый и болезненный пламень… С утра она мечтала об этом часе. Молилась, занималась в школе с тремя десятками детей, пела с ними, обедала, опять молилась, просматривала детские тетрадки, заходила потом в два дома к больным, в одном проколола ребенку нарыв под ухом, в другом приготовила настойку из авриколя… Дома опять молилась, долго стоя на коленях и отбивая поклоны… и все время в тайной лихорадке сладко мечтала об этом ночном часе, предвкушая радостный трепет любви…
И вот стоит она, бледная, морщинистая, иссохшая женщина, тридцати четырех лет, дрожит вся и томится, ей стыдно, ей больно, ее жжет огонь, два разных огня, — страсть и злоба, — стоит она и не знает, что сделать: осыпать нежными словами этого человека, бурными ласками, или же в отчаянии зарыдать…
— Да-с… монахини, священники… хо-хо, — говорит кюре. — Будто неизвестно… Ну, что-ж, садитесь, святая дева, к огню, вы такая мокрая и холодная — какой в вас вкус?..
Читать дальше