Бык! Не сглазить бы, прости господи. На Октябрьскую под нож кабана, мясо себе, праздник ведь! А сало на базар. Заживем - умирать не надо, разлюли малина!
...А этот Крым-Гирей трутень трутнем. Ни богу свечка, ни черту кочерга. Ты видел, как он косит? Хуже последней бабы. А заставь его печь сложить, валенки свалять? Да он скорее повесится, ей-богу! Скинь его с должности, на что он годен? Работы он боится, ему бы только плеткой махать. Хоть с сумой по миру иди... Труха человек!
Потом отец петь принимается. Песни он любит старинные, протяжные, с ощущением глубокой тоски-печали или широкой удали. Когда-то на гулянках он был первым запевалой, брал самые высокие ноты и дотягивал их До той завидной точки, когда сладко и тревожно слушать йевца и немного боязно за него: вдруг сорвется. Сейчас отец высоко не тянет, заметно сдал у него голос, осип от курева, однако песня его чем-то волнует и трогает, вызывает в душе чувство удивления:
Ой да разродимая ты моя сторонка,
Ой да не увижу я больше тебя,
Ой да не увижу, голос не услышу,
Звук на зорьке в саду соловья.
Ой да разродимая моя мамаша,
Ой да не печалься больше обо мне
Не все люди умирают на войне.
Ой как летела пуля свинцовая
И пронзила грудь белу мою.
Ой да грудь геройская
С коня на землю свалилась...
Лес и лес кругом - могучий, кряжистый, неоглядный.., Глухое эхо подхватывало песню, несло ее куда-то вдаль, многократно отражая отзывчивой, чуткой звучностью синеющих крон, Вечерело, Сумерки, борясь с последними отблесками солнца, просачивались меж стволов, постепенно надвигались, оседали на дорогу, смывая очертания предметов. И странно было слышать среди нелюдимой тишины печальную песню отца:
Как на этот шум и мятеж
Разны птицы собрались,
Растерзали мое тело белое
По чистым по полям...
Повздыхав еще о чем-то, отец угомонился, прилег на солому и заснул под жалобный и одинокий скрип колес.
Уже и совсем стемнело. Мы едем под сводом леса с коегде проглядывающими звездами - час ли, два, не понять сколько... А лесу конца и края нет, и что-то большое, неуклюжее, все мрачнее вырастая из тьмы, встает впереди, наваливается на дорогу. Скользят копыта быков по голышам, бричка подъезжает ближе, и оказывается: это выступ скалы, похожий и днем на двугорбого верблюда.
Дорога и вовсе портится, пролегают через нее ступенчатые каменные плиты. Я часто соскакиваю на землю и веду за собою на налыгаче тяжело сопящих животных, давно смирившихся со своей участью. Чем выше мы поднимаемся, тем свежее воздух, от его чистоты и свежести как ледком холодит виски.
Вдруг я содрогаюсь: слева, в двух шагах от меня, дымится пропасть. Где-то на дне ее с жутковатой глушинкой урчит ручей. Я отодвигаюсь подальше от пропасти и молча, со злым упрямством шагаю вперед. Я устал, ощущение голода начинает сказываться во мне, но я иду и иду, крепко зажав в руке веревку, и лишь изредка оглядываюсь назад, чтобы узнать, не свалился ли отец.
Нет, лежит, похрапывает во сне, как невинный младенец. Во мне нарастает глухое раздражение против отца:
не мог выпить по-человечески, а ты теперь мучься за двоих среди кромешной тьмы, в горах, где каждый шаг твой подстерегает опасность... Заладил одно: Крым-Гирей, Крым-Гирей... Что, на нем белый свет клином сошелся?
Да плевать я хотел на Крым-Гирея, не стоит он того, чтобы о нем так много распространяться.
Дорога круто взбирается вверх, лес постепенно расступается, и как-то вольнее, радостнее дышится на просторе. Я в нетерпении дергаю за налыгач, ощущаю сильные удары сердца и почему-то улыбаюсь выступившим навстречу нам Синим скалам. В эту минуту для меня нет ничего ближе и дороже их. Вот они, Синие скалы, с темными силуэтами пиков и сосен, мрачные и гордые в своей дикой отрешенности!
Подвесив котелок над костром, отец варит суп. Он уже успел сбегать к роднику, ополоснуть ледяной водицей лицо и теперь сидит, сгорбившись у огня, и сосредоточенно помешивает деревянной ложкой содержимое в котелке. Я просыпаюсь от тепла, от возни его и смотрю, как заря желто и тускло светится над горами, как в небе шевелятся, растут облака... Отцу совестно за вчерашнее, он старается не глядеть в мою сторону, подбрасывает в огонь сосновые смоляки. Они горят с треском, с густой черной копотью, распространяя вокруг костра острый и терпкий душок сосны, чем-то напоминающий запах ладана... Наконец суп готов, и мы, рассевшись на расстеленном плаще, черпаем его ложками прямо из котла, снятогр на землю, торопясь и обжигая губы.
Читать дальше