– Он, профессор Мечников, хочет… исправить природу! Он лучше природы знает, что нам нужно и что не нужно! У китайцев есть слово «шу». Это значит – уважение. Уважение не к кому-нибудь, не за что-нибудь, а просто уважение, – уважение ко всему за все. Уважение вот к этому лопуху у частокола за то, что он растет, к облачку на небе, к этой грязной с водою в колеях, дороге… Когда, мы, наконец, научимся этому уважению к жизни?
Между прочим. Во всех известных мне переводах Конфуция это китайское слово «шу» переводится: «Не делай другому того, чего ты не хочешь, чтоб тебе делали». Интересно знать, откуда взял Толстой свое толкование этого слова? Не из живого ли общения с посещавшими его интеллигентными китайцами?
Воротившись домой, пили чай. В углу залы был большой круглый стол, на нем лампа с очень большим абажуром, – тот уголок не раз был зарисован художниками. Перешли в «тот уголок. Софья Андреевна раскладывала пасьянс… Спутник наш, земец Г., сходил в прихожую и преподнес Толстому полный комплект вышедших номеров журнала «Освобождение», в то время начавшего издаваться за границей под редакцией П. Б. Струве.
Толстой сказал:
– А, это очень интересно. Спасибо! Обязательно прочту.
Он перелистывал журнал, а Г. говорил о его программе и задачах.
– Политическая свобода! – Толстой пренебрежительно махнул рукою. – Это совершенно неважно и ненужно. Важно нравственное усовершенствование, важна любовь, – вот что создает братские отношения между людьми, а не свобода.
Г. стал снисходительно возражать:
– Но согласитесь, Лев Николаевич, – политическая свобода нужна, – ну, хоть бы даже для того, чтоб проповедовать ту любовь, о которой вы говорите…
И почтительно-свысока, тем же снисходительным тоном, каким взрослые люди говорят с очень милым, но малопонятливым ребенком, Г. стал излагать Толстому прописные истины о благах политической свободы. Как это было глупо! Неужели же он думал, что Толстой не слышал этих возражений и что его можно убедить такою банальщиною! И тон, этот отвратительный, самодовольно-снисходительный тон… И вдруг, – вдруг мой либеральный земец превратился в воздух, в ничто. Как будто он испарился из комнаты, – Толстой перестал его видеть и перевел разговор на другое.
О том, о другом поднималась еще беседа, – Толстой упорно сводил всякую на необходимость нравственного усовершенствования и любви к людям. В креслах, вытянув ноги и медленно играя пальцами, сидел сын Толстого, Лев Львович. Рыжий, с очень маленькой головкой. На скучающем лице его было написано: «Вам это внове, а мне все это уж так надоело! Так надоело!..»
Лицо Льва Николаевича побледнело, рот полуоткрылся, видно было, что он устал. Мы поднялись и стали прощаться.
Тарантас наш катил в темно-синей августовской ночи, под яркими звездами. На душе было смутно: отдельные впечатления от Толстого не складывались в определенное целое. Вспоминался мне знаменитый репинский портрет Толстого, где он стоит босой, засунув руки за пояс, с таким кротким, «непротивленческим» лицом. Чувствовалось мне, как этот портрет фальшив и тенденциозен. Ничего в Толстом не было от Христа, от Франциска Ассизского, от князя Мышкина, от репинского портрета. Эта походка, эти быстрые легкие движения, маленькие глаза под густыми бровями, вспыхивающие таким молодым задором и такою едкою насмешкою. И это его отношение к подвигу самоотверженной девушки. Вспомнились слова Наташи Ростовой о самоотверженной Соне: «Имущим дается, а у неимущих отнимается. Она – неимущий. В ней нет, может быть, эгоизма, – я не знаю, но у ней отнимается, и все отнялось…» И это упорное сведение всякого разговора на необходимость нравственного усовершенствования и серая скука, торчащая из этих разговоров.
Когда дома близкие спросили меня, какое впечатление произвел на меня Толстой, я ответил откровенно:
– Если бы я случайно познакомился с ним и не знал, что это – Лев Толстой, я бы сказал: туповатый и скучноватый толстовец, непоследовательный и противоречивый; заговори с ним хотя бы об астрономии или о разведении помидоров, он все сейчас же сведет к нравственному усовершенствованию, к любви, которую он слишком затрепал непрерывным об ней говореньем.
Однако – странное дело! Проходило время, вновь и вновь перечитывал я произведения Толстого, вновь и вновь припоминался он мне таким, каким я его видел, – и совсем по-иному, не по-прежнему, начинал я воспринимать его творчество; какое-нибудь мелкое, как будто совсем незначащее личное впечатление вдруг ярким и неожиданным светом освещало целую сторону его творчества.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу