— Ну, што ты стоишь, как корова? Ефим съежился, потом выпрямился.
— Пошел, неси дрова-то да руби говядину.
Ефим беспрекословно повиновался повелениям Миронихи. Загорели дрова, Ефим рубил в маленьком корыте говядину, самовар уже шумел, а Мирониха между тем справляла свою работу: поставила в печь горшок с водой и мясом, завела тесто и куда-то сбегала, что-то принесла под полой.
— Игнатьич! — кликнула вдруг из комнаты Мирониха, стуча чашками.
Ефим Игнатьич стрелой бросился в комнату, так что халат разорвал о плиту, высунувшуюся наружу.
— Поди-ко, сбегай к брату; спроси, не пойдет ли он в город. Пойдет, так пусть зайдет ко мне.
Ефим Игнатьич стоит, ежится, как приказный, и что-то хочет сказать.
— Кому я сказала?
— Я думал…
— Пошел! перед пирогами получишь…
— Голова болит…
— Будь ты проклят, дурак! Вот пустая-то башка!.. Ефим Игнатьич ушел и скоро воротился с известием, что брат Миронихи в город не пойдет сегодня, потому что нездоров.
— Ну, садись, не то, — трескай, — сказала Мирониха Ефиму Игнатьичу.
Самовар стоял в кухне на столе, на самоваре стоял чайник с изломанным рожком и две чашки с надписью: в день ангела. Чашки были налиты, но чай не пили ни Мирониха, ни Ефим Игнатьич, потому что первая жарила на сковороде пять пирожков с говядиной, а последний только слюни глотал, глядя на плиту, нюхая запах от пирожков и вслушиваясь в верещанье масла, подложенного под пирожки. Пирожки поспели, и Мирониха, выложив их на тарелку, поставила тарелку на стол перед чашкой Ефима Игнатьича. Ефим Игнатьич только мигает, а до горячих пирожков не дотрагивается.
— Ты што модничаешь-то? — крикнула на него хозяйка.
— Горячи…
— А водку пить не горячо?
Поспели еще две сковородки, и Мирониха села к столу; но предварительно она принесла из комнаты косушку водки и рюмку.
— Пей! — сказала она Ефиму Игнатьичу, подавая налитую водку. Тот выпил, крякнул, взял пирожок и в два приема съел его. Выпила рюмку водки и Мирониха,
— Хошь еще?
— Давай.
С четверть часа они сидели за столом. Ефим Игнатьич, после двух рюмок водки, выпил пять чашек чаю со свежими сливками и съел восемь штук пирогов, а Мирониха то пила чай, то бегала к печи вытаскивать шипящую сковородку, ругая пирожки анафемами. Вдруг Ефим Игнатьич сказал со вздохом:
— Дела, как сажа бела! Хоть бы здесь, на заводе, должность получить!
— Вот уж экому пьюге, прости господи!
— Пьюге!.. Я дело свое делаю…
— Делаешь ты. Чуть не тридцать лет прослужил, а что выслужил?
— Все, ишь ты, молодых определяют.
— Ой ты, чучело! Только бы тебя и следовало в огороде поставить, ворон гонять.
— Хоть бы ты-то молчала, Матрена Власовна.
— Чего молчать-то, с дураком и бог неволен.
— Тебе говорят, што я тут, как… (он плюнул). Я писец, и больше ничего по-ихному, а кем стол держится? Ну, отчего мне не дадут помощника? — Он прослезился.
— Все у вас рыжий советник-то?
— Все.
— Ты молчи, а я ужо схожу сегодня. Я этой советнице ономедни брюхо правила, чаем напоила, да что мне ее-то чай?.. Разе у меня своего нет?.. Уж я молчала, а она говорила…
— Што?
— А уж я сама про то знаю… Ну, што же ты не собираешься?..
Нехотя Ефим Игнатьич оделся: надел брюки, манишку, жилет, повязался галстуком, натянул и сюртук. Оделась и Мирониха: надела ситцевое розовое платье и повязала голову платком. Когда Ефим Игнатьич собрался совсем, он перекрестился и сказал Миронихе: благословляй!
— Ступай с богом.
— Так попросишь?
— Ну, что ты пристал? Ступай знай.
Ефим Игнатьич ушел, а минут через десять вышла из калитки на улицу и Мирониха. На плечах у нее висело коромысло, которое она обхватывала обеими руками. На коромысле висели — на одном крючке узел с свежим зеленым луком, две бутылки сливок, на другом крючке — пять берестяных небольших туесков (по-заводски — бураков) с молоком. Как только она вышла на улицу, ей попались навстречу две женщины, тоже с коромыслами, на которых болтались узелки с луком и туесками.
— Гляди, Офимья, — кума-то!
— Здорово, кумушка! — проголосили женщины и остановились.
— Ну, чего стали?
— Да как это ты, кума: вчера соборовалась, а сегодня… ишь ты…
Спустились с горы, пошли по большой дороге, идущей в город. Погода была отличная, тихая, солнечная. По дороге шло много женщин, кучками и поодиночке, с коромыслами, на которых что-нибудь да болталось. Они шли скоро, голосили между собой громко. Здесь слышались бабьи сплетни, сетования на мужей, суждения об огородах и о том, как бы лучше сделать так, чтоб капуста выросла хорошая. Говорили и о нарядах.
Читать дальше