Он-то и вышел тот самый блестящий и вертопрашный Агостино, которого портрет находился в зеркальном будуаре. Напротив жалкой и уродливей фигуры Гаубетто, третьего маркиза своего рода, написанного в пояс и по возможности окутанного живописцем в богатый мех, чтобы скрыть его недостаток, — стоял писанный во весь рост портрет Джиневры Строцци, его супруги. Среднего роста, но величественная и стройная, она могла служить образцом настоящего типа благороднейшей южной красоты: черты ее лица были правильны и тонки; темно-синие глаза, опушенные длинными ресницами, были особенно хороши и выразительны, и несмотря на горе, запечатленное в общем выражении и во всех оттенках лица, что-то гордое, смелое и решительное высказывалось во взоре бледной и худощавой маркизы. Энергичная страстность одушевляла очаровательный, но грозный лик Джиневры; вся странная и горькая участь затворницы и пленницы читалась на нем, и преимущественно на возвышенном челе. На узких и бледных устах виднелась беглая, слегка презрительная улыбка; эта улыбка говорила о подавленных чувствах, об уничтоженной молодости, о недожитой жизни… Многозначительно было ее роковое появление на лице вечно грустной и вечно терзаемой маркизы: она мелькала как угроза против того, кто погубил, но не покорил энергичную женщину… Черное бархатное платье, с открытым воротом, обрисовывало высокий и прямой стан Джиневры; богатые кружева вились около обнаженных плеч и обшивали короткие рукава, ниспадая в несколько рядов на белые, нежно прозрачные руки. Браслет странной формы был надет на правую руку; на четвертом пальце левой блистало много колец, между которыми не было видно венчального… оно висело на длинных гранатовых четках, прикрепленных сбоку к платью Джиневры — словно служило залогом и эмблемою ее страданий, словно было принесено в жертву набожной всепокорности, поддерживавшей Джиневру на тернистом пути ее испытаний. Нельзя было не задуматься перед этим изображением, дышащим истиной и жизнью; но всякому, глядевшему на него, было ясно, что не женское тщеславие, не избыток веселой праздности подали мысль оригиналу заставить списывать с себя портрет: нет, выражение скуки и рассеянного самоуглубления доказывали, что маркизе вменено в обязанность выйти напоказ перед ее потомством и что она исполнила эту обязанность, как все прочие, оставаясь задумчивою и страждущею, по обыкновению.
Остановясь перед рамою, вмещавшею этот чудный портрет, Ашиль вздрогнул, повернулся к маркезине Пиэррине и устремил на нее пронзительный и изумленный взор.
— Я вижу, что вас так удивило, — сказала Пиэррина, улыбаясь, — вас поразило сходство, давно уже замеченное в нашем семействе?..
— Сходство, маркезина?.. Но тут более чем одно сходство: я вижу вас самих, — это вы, только в стародавнем костюме вашей прабабушки… не так ли?
— Нет, синьор Ашиль, вы ошибаетесь: — это не я: а та самая Джиневра Строцци, которой грустную биографию вы слышали сейчас от падрэ Джироламо: я только похожа на нее — вот и все!
И в самом деле, по странному и еще не объясненному отношению отдаленных предков к самым позднейшим их потомкам, которым они, минуя несколько поколений, передают иногда не только черты свои и отличительные приметы, но даже физические недостатки, маркиза Джиневра оживала в своей праправнучке. Сходство обеих было разительно и находилось не только в чертах, но и в выражении лица, в отпечатке на нем душевных свойств той и другой. Только вместо темно-синих, таинственно-непроницаемых глаз Джиневры, — у Пиэррины были черные, бархатисто-влажные глаза, обещавшие целую поэму любви и счастья.
Долго смотрел молодой француз на портрет Джиневры, долго восхищался ее возвышенной красотой и благородными прелестями. Каждое слово, удачно сказанное им в похвалу давно опочившей маркизы, относилось льстиво и вкрадчиво к цзетущей и полной жизни маркезине. Пиэррина слегка краснела, слушая Ашиля, но оскорбляться она не имела права: ведь он говорил о ее прародительнице!..
Они пошли далее, их остановил Луиджи, представленный еще ребенком, но уже мрачным и смелым; в лице его уже проявлялась та необузданность и страстность, которые потом погубили его. Другого изображения после него не уцелело, или не сохранилось; семейство не хотело удержать между прочими лицами галереи это лицо, которое могли бы узнать старожилы, знавшие его под чужим именем и в постыдном звании бродяги но чтобы не нарушить хронологического порядка родовых начальников дома Форли, Луиджи занял свое место как ребенок, в том виде, который не напоминал никакого предосудительного для него воспоминания.
Читать дальше