Тот говорит:
— А почему нет: ты постановил, ты и отменишь.
А граф-хозяин отвечает, что для него этакое суждение даже странно.
— После того, говорит, — если я сам так поступать начну, то что же я от людей могу требовать? Аркашке сказано, что я так положил, и все это знают, и за то ему содержанье всех лучше, а если он когда дерзнет и до кого-нибудь кроме меня с своим искусством тронется, — я его запорю и в солдаты отдам.
Брат и говорит:
— Что-нибудь одно — или запорешь, или в солдаты отдашь, а водвою вместе это не сделаешь.
— Хорошо, — говорит граф: — пусть по-твоему: не запорю до смерти, то до полусмерти, а потом сдам.
— И это, говорит, последнее твое слово, брат?
— Да, последнее.
— И в этом только всё дело?
— Да, в этом.
— Ну, в таком разе и прекрасно, а то я думал, что тебе свой брат дешевле крепостного холопа. Так ты слова своего и не меняй, а пришли Аркашку ко мне моего пуделя остричь. А там уже мое дело, что он сделает.
Графу неловко было от этого отказаться.
— Хорошо, говорит, — пуделя остричь я его пришлю.
— Ну, мне только и надо.
Пожал граф руку и уехал.
было это время перед вечером, в сумерки, зимою, когда огни зажигают.
Граф призвал Аркадия и говорит:
— Ступай к моему брату в его дом и остриги у него его пуделя.
Аркадий спрашивает:
— Только ли будет всего приказания?
— Ничего больше, — говорит граф: — но поскорей возвращайся актрис убирать. Люба нынче в трех положениях должна быть убрана, а после театра представь мне ее святой Цецилией.
Аркадий Ильич пошатнулся.
Граф говорит:
— Что это с тобой?
А Аркадий отвечает:
— Виноват, на ковре оступился.
Граф намекнул:
— Смотри, к добру ли это?
А у Аркадия на душе такое сделалось, что ему всё равно, быть добру или худу.
Услыхал, что меня велено Цецилией убирать и, словно ничего не видя и не слыша, взял свой прибор в кожаной шкатулке и пошел.
риходит к графову брату, а у того уже у зеркала свечи зажжены и опять два пистолета рядом, да тут же уже не два золотых, а десять, и пистолеты набиты не пустым выстрелом, а черкесскими пулями. Графов брат говорит:
— Пуделя у меня никакого нет, а вот мне что нужно: сделай мне туалет в самой отважной мине, и получай десять золотых, а если обрежешь — убью.
Аркадий посмотрел, посмотрел и вдруг — Господь его знает, что с ним сделалось. — стал графова брата и стричь, и брить. В одну минуту сделал всё в лучшем виде, золото в карман ссыпал и говорит:
— Прощайте.
Тот отвечает:
— Иди, но только я хотел бы знать: отчего такая отчаянная твоя голова, что ты на это решился?
А Аркадий говорит;
— Отчего я решился — это знает моя грудь да подоплека.
— Или, может-быть, ты от пули заговорен, что и пистолетов не боишься.
— Пистолеты — это пустяки, — отвечает Аркадий, — об них я и не думал.
— Как же так? неужели ты смел думать, что твоего графа слово тверже моего и я в тебя за порез не выстрелю? Если на тебе заговора нет, ты бы жизнь кончил.
Аркадий, как ему графа напомянули, опять вздрогнул и точно в полуснях проговорил:
— Заговора на мне нет, а есть во мне смысл от Бога: пока бы ты руку с пистолетом стал поднимать, чтобы в меня выстрелить, я бы прежде тебе бритвою все горло перерезал.
И с тем бросился вон и пришел в театр как раз в свое время и стал меня убирать, а сам весь трясется. И как завьет мне один локон и пригнется, чтобы губами отдувать, так все одно шепчет:
— Не бойся, увезу.
пектакль хорошо шел, потому что все мы как каменные были, приучены и к страху, и к мучительству: — что на сердце ни есть, а свое исполнение делали так, что ничего и незаметно.
Со сцены видели и графа, и его брата — оба один на другого похожи. За кулисы пришли — даже отличить трудно. Только наш тихий-претихий, будто сдобрившись. Это у него всегда бывало перед самою большою лютостию.
И все мы млеем и крестимся:
— Господи! помилуй и спаси. На кого его зверство обрушится?
А нам про Аркашкину безумную отчаянность, что он сделал, было еще неизвестно, но сам Аркадий, разумеется, понимал, что ему не быть прощады, и был бледный, когда графов брат взглянул на него и что-то тихо на ухо нашему графу буркнул. А я была очень слухмена и расслыхала; он сказал:
Читать дальше