В Зимнем дворце?..
Ах, как он полюбил Зимний дворец! Что-то есть покоряющее в его величественных залах, в его переходах, лестницах, в его отдельном стоянии между площадью и Невой. Александру Фёдоровичу постепенно стало казаться, будто ему и прежде в его петербургской жизни казалось, что его судьба – непременно пересечётся с этим дворцом, и с императором… И вот – сбывалось. С императором уже пересеклась (имеются в виду два апрельских посещения Керенским Царского села и его разговоры с находящимся под арестом императором, которого очарованный министр юстиции «называл не “Николай Александрович”, а “государь”, а раза два и “ваше величество”» – как почти никто после отречения – 12; ср. у Маяковского: «Их величество? / Знаю. / Ну да! // И руку жал. / Какая ерунда!» – А. Н. ), а во дворец, если он станет премьер-министром – а он станет, он, видимо, станет, князь Львов не фигура для революционной России, – перенесёт он в этот дворец свою резиденцию и переведёт правительство» (38). «Дворцовый» сюжет Керенского Солженицын пунктирно проводит в конспектах Узла Пятого («Июнь – Июль Семнадцатого»): «В<���ременное>П<���равительство> готовится переехать в Зимний дворец. (В Петрограде слух, что Керенский, разведясь с женой, намерен жениться на одной из царских дочерей.)» и Узла Шестого («Август Семнадцатого»): «(Теперь при каждой его (министра-председателя Керенского. – А. Н. ) отлучке из Зимнего – над дворцом красный флаг опускается, как в былое время императорский)». Вспоминаются при чтении «Апреля…» и следующие за процитированными строки Маяковского: «Забывши / и классы / и партии, // идет / на дежурную речь. // Глаза / у него / бонапартьи // и цвета / защитного / френч. // Слова и слова. / Огнесловная лава. // Болтает / сорокой радостной. // Он сам / опьянён / своею славой // пьяней,/ чем сорокоградусной».
Важна близость не фактов (материал поставляет история), но иронично-презрительных интонаций. Солженицын целенаправленно избегает «одноцветности» при обрисовке исторических персонажей, наделяя и самых неприятных ему политических деятелей теми или иными привлекательными чертами. Даже Милюков в «Апреле…» обнаруживает человеческое достоинство и масштабность государственного мышления. Даже о Троцком доктор Федонин думает: «В нём было-таки что-то обольстительное, притягательное, невольно хотелось согласиться с ним, поддаться ему. Да вот что: если б не эти его громовые отсекающие фразы, в другие минуты их разговора – это был вполне понятный, интеллигентный человек, притом незаурядно острый, очень интересно с ним говорить» (176). Даже Ленин в «Марте Семнадцатого» по-человечески мучается от головной боли и тоскует по Инессе Арманд. (Что уж говорить о Шляпникове? Несмотря на принадлежность ленинской партии, обусловливающую его энергичную разрушительную деятельность, в «Красном Колесе» он предстаёт живым и ярким человеком, симпатии к которому автор не думает скрывать.) На таком фоне Керенский смотрится сознательно сделанным исключением. Кажется ни один персонаж «Красного Колеса» не обрисован столь гротескно и столь безжалостно. (В какой-то мере этот подход применён к Стеклову, Чернову, Гиммеру, но всё же не столь форсированно; да и места им уделено гораздо меньше. Вероятно, не нашлось бы у Солженицына «утепляющих» тонов и для Сталина, если б были прописаны те Узлы, в которых будущий генсек выходит из тени. Тут полезно вспомнить «Этюд о великой жизни» и прочие сталинские главы романа «В круге первом».) Читая посвящённые Керенскому главы «Красного колеса», невольно вспоминаешь признание Алексея Турбина: «А из всех социалистов больше всех ненавижу Александра Фёдоровича Керенского». Думается, Солженицына вело именно это чувство, присущее очень многим современникам любимого (наделённого автобиографическими чертами) булгаковского героя. Рисуя Керенского, Солженицын словно бы договаривал за автора «Белой гвардии» и его поколенческо-культурный круг. И тут его не могли смутить совпадения с советскими сочинителями.
Как тут не вспомнить вновь «Один день Ивана Денисовича», рассказ бригадира Тюрина о том, как, узнав о расстреле комполка и комиссара, которые в 1930-м году выкинули его, кулацкого сына, из армии, сказал он перекрестившись: «Всё ж есть Ты, Создатель на небе. Долго терпишь, да больно бьёшь».
Ещё одно свидетельство глубинной тяги революционеров к диктатуре. Как монархистка Андозерская угадывает в «смешном» Ленине носителя силы и признаёт, что он серьёзнее ненавистных, оскорбительно смешных болтунов (хоть кадетов, хоть социалистов), так поджигатель порохового погреба (мирового пожара) отдаёт своеобразную дань уважения «ледяному» государственнику. (Разумеется, речь здесь идёт больше о весьма влиятельном «мифе Победоносцева», чем о практической деятельности этого политика.) Железная квазигосударственность большевиков в пору Гражданской войны и позднее станет мощнейшим соблазном для многих людей «старого мира». Они, уязвлённые революцией и последовавшим за ней народоправством, оглядываясь на французский опыт (термидор, консулат, империя Наполеона), не предполагали, что при установленном большевиками «порядке» продолжатся уничтожение России и культуры, попрание не только гражданских свобод, но и естественных человеческих прав, неуклонное истребление народа и растление (увы, часто успешное) тех, кто не был убит или брошен в лагерь. Эта доктрина, принимавшая различные формы как в метрополии, так и в эмиграции, не сдаёт позиций и по сей день. С ней, в частности, связаны энергичные попытки противопоставить «Красное Колесо» (сводимое к порицанию собственно Февральской революции, но не её – по Солженицыну единственно закономерного – продолжения в октябрьском перевороте, диктатуре большевиков, Гражданской войне и сталинском государстве) аккуратно отодвигаемому в сторону «Архипелагу…» Между тем два солженицынских эпоса связаны неразрывно (что касается, впрочем, и других сочинений их автора): Солженицын смог писать (и написать) «Красное Колесо» лишь после того, как написал «В круге первом», «Один день Ивана Денисовича», «Раковый корпус», «Архипелаг ГУЛАГ».
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу