В это самое лето и грянула над Россией война.
Теперь, когда вспомню, - такое было то лето. Я, разумеется, ничегошеньки не видел округ, летал, как на крыльях: а уж потом говорила мне мать, - жуткое было лето. Ходили люди - как зверь перед грозою. В городе пьянство, разбой - и так, точно нечем дышать, точно у людей все вышли слова. Власть безобразничала. В городе нашем председатель земской управы бывший жандармский офицер Верзилов, совращал школьных учительниц, и много было такого. Мать моя сказывала, что перед самой войною очень изменились дети, точно бы чувствовали, - и не было у них другой игры: в штыки да ружья. Видела она и виденье, - будто едут с отцом по шоссейке, сосенником, и видет она, - метнулось через дорогу, стала она приглядываться, и, будто, стоит человек, и сабелька на правом боку... А был то Вильгельм сухорукий. - Я, конечно, тогда посмеялся, только очень меня потом удивило, когда после узнал, что и впрямь у Вильгельма правая рука сухая. А уж в канун четырнадцатого июля весь наш город видел, как над рекою, на западе, отражаясь в багровой воде, стоял большой огненный крест.
В день объявления войны был я по делам в другом городе. Там и услышал. И так у меня вдруг забилося сердце, когда вошел в номер товарищ (стояли мы в Коммерческой гостинице, в одном номере) веселый, и показал белый листок.
- Мобилизация! Война!
- Какая война?
- Германия нам объявила войну! - А сам смеется.
И так меня это подмыло, даже краска в лицо.
- Да ты что, шутишь?
- Чего шутить, смотри сам.
Посмотрел я, и правильно: мобилизация, война.
- Да что ж ты, говорю, смеешься, дурак?
Так и сказал: дурак.
Посмотрел он на меня, усмехнулся.
- Ну, говорит, это разве надолго, а нам заработку прибавит.
А я только покачал головою. И зажало у меня сердце: быть беде. Так, точно моя решалась судьба.
Вышел я вечером на волю, а уж там ходят, орут. Гимназисты и прочая молодежь. В руках царские портреты и флаги. Поют и кричат ура. И увидел я, несет мой приятель древко, рот раскрыт, и глаза глупые. До того мне стало противно и тошно, плюнул я на землю и пошел в номер.
А на другой день громили по городу немецкие магазины. Такое было безобразие, дикость, что и вспомянуть тошно. Сколько вещей прекрасных погибло. На мосту двух немок-девушек сбросили в реку и добили в воде каменьем.
Заперся я тогда в номере, а потом уехал.
А в городе у нас то же, хоть и полегче. Председатель управы, Верзилов, вижу, по городу чкает в автомобиле, уж при погонах, и морда широкая. Солдат стали сгонять запасных. Кабаки поприхлопнули. Боялись бунтов, но обошлось гладко. И так повели дело, в роде как празднуют праздник.
Газеты аршинными буквами: "война, победим!" Понасыпали денег. И поползла тут всякая сволочь.
Не я один ходил в те дни с таким сердцем, только мало мы были приметны.
Прибавилось и в нашей фирме делов. Кой-кого взяли, - пришли прощаться, в зеленых рубахах, новенькие погоны. А я остался, как единственный сын. Набавилось и на мою долю работы. Стали мы заниматься поставками на оборону. Пришлось мне не мало тогда покрутиться на людях. И нагляделся... Сколько поднялось подлости, подлогу и воровства!.. Сбывали всякую дрянь. Мой хозяин держался, а другие враз поделали капиталы. А уж там лилась кровь, а тут мы читали газеты, и писал Григорий Петров. А что там - неизвестно. Увидел я первых раненых под Москвою, серые, в белых повязках, глаза глядят недобром, округ ходят дамы, пахнет карболкой. Успел я спросить у одного: "Ну как?" - Только махнул белой рукою.
Так и пошло. Писали, что конец через три месяца, а потом отложили. В цирках и театрах играли союзные гимны. И всяческий день гнали и гнали с вокзалов солдат. И сколько было тогда, - ежели повнимательнее приглядеться к людям, - тупости, дури и безрассудства.
Думаю я, что в те дни и зародилась моя болезнь.
III
Всего не опишешь. Ездил я по городам всяческим, многих встречал людей: и не разу не порадовалось мое сердце. Как захолонуло тогда, в номере, когда товарищ принес белый листок, так и осталось, как в когтях. Сплю - думаю, ем - думаю, хожу - думаю.
И пришлось отложить нашу свадьбу, потому что потребовали ее отца в армию, и пришлось ей остаться за хозяйку в семье. Да и у меня прихлынуло дела, некогда хорошей минуты урвать: приеду, забегу и опять в душный вагон. И точно пролегла между нами тень.
Через год потребовали и меня. Большое это было огорчение в семье, но примирились: брали у всех. Попал я в пехотный запасный полк, три месяца гоняли меня с деревянным ружьем, три месяца провалялся на гнилой соломе. Потом удалось отцу устроить меня к нашему воинскому в писаря.
Читать дальше