Сам Гроссман - помнит ли, каков он был в 1-м томе? Теперь? - теперь он берётся упрекнуть Твардовского: "чем объяснить, что поэт, крестьянин от рождения, пишет с искренним чувством поэму, воспевающую кровавую пору страданий крестьянства"?
И собственно русская тема сравнительно с 1-м томом - во 2-м ещё отодвинута. Под конец книги благожелательно отмечено, что "девушки-сезонницы, работницы в тяжёлых цехах" - и в пыли, и в грязи "сохраняют сильную упрямую красоту, с которой тяжёлая жизнь ничего не может поделать". Так же к финалу отнесен возврат с фронта майора Берёзкина - ну, и русский развёрнутый пейзаж. Вот, пожалуй, и всё; остальное - иного знака. Завистник Штрума по институту, обнимая другого такого же: "А всё же самое главное, что мы с вами русские люди". Единственную весьма верную реплику о приниженности русских в собственной стране, что "во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми", Гроссман вставляет лукавому и хамоватому партийному бонзе Гетманову - из того нового (послекоминтерновского) поколения партийных выдвиженцев, кто "любили в себе своё русское нутро и по-русски говорили неправильно", сила их "в хитрости". (Как будто у интернационального поколения коммунистов хитрости было меньше, ой-ой!)
С какого-то (позднего) момента Гроссман - да не он же один! - вывел для себя моральную тождественность немецкого национал-социализма и советского коммунизма. И честно стремится дать новообретенный вывод как один из высших в своей книге. Но вынужден для того замаскироваться (впрочем, для советской публичности всё равно крайняя смелость): изложить эту тождественность в придуманном ночном разговоре оберштурмбаннфюрера Лисса с арестантом коминтерновцем Мостовским: "Мы смотрим в зеркало. Разве вы не узнаёте себя, свою волю в нас?" Вот, вас "победим, останемся без вас, одни против чужого мира", "наша победа - это ваша победа". И заставляет Мостовского ужаснуться: неужели в этой "полной змеиного яда" речи содержится какая-то правда? Но нет, конечно (для безопасности самого автора?): "наваждение длилось несколько секунд", "мысль обратилась в пыль".
А в какой-то момент Гроссман и от себя прямо называет берлинское восстание 1953 и венгерское 1956, однако не сами по себе, а в ряду с варшавским гетто и Треблинкой и лишь как материал для теоретического вывода о стремлении человека к свободе. А дальше это стремление всё прорывается: вот и Штрум в 1942, правда в частном разговоре с доверенным академиком Чепыжиным, - но прямо подковыривает Сталина (III-25): "вот Хозяин всё крепил дружбу с немцами". Да Штрум, оказывается, мы и предположить того не могли, - уже годами с негодованием следит за чрезмерными славословиями Сталину. Так он давно всё понимает? нам это прежде не было сообщено. Вот и политически запачканный Даренский, публично заступаясь за пленного немца, кричит полковнику при солдатах: "мерзавец" (очень неправдоподобно). Четверо мало сознакомленных интеллигентов в тылу, в Казани, в 1942 же - пространно обсуждают расправы 1937 года, называя знаменитые заклятые имена (I-64). И ещё не раз обобщённо - обо всей затерроренной атмосфере 1937 (III-5, II-26). И даже бабушка Шапошникова, политически совершенно нейтральная весь 1-й том, занятая только работой и семьёй, теперь вспоминает и "традиции народовольческой семьи" своей, и 1937, и коллективизацию, и даже голод 1921. Тем безогляднее и внучка её, ещё школьница, ведёт политические разговоры со своим ухажёром-лейтенантом и даже напевает магаданскую песню зэков. Теперь встретим и упоминание о голоде 1932-33.
А вот уже - шагаем и к последнему: в разгар Сталинградской битвы раскручивание политического "дела" на одного из высших героев - Грекова (вот это - советская действительность, да!) и даже к общему заключению автора о сталинградском торжестве, что и после него "молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался" (III-17). Такое, правда, и в 1960 давалось не каждому. Жаль, что высказано это безо всякой связи с общим текстом, каким-то беглым вклинением, и - увы, не развито в книге более никак. И ещё к самому концу книги, отлично: "Сталин говорил: "братья и сёстры..." А когда немцев разбили - директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сёстры в землянки" (III-60).
Но и во 2-м томе встретится иногда от автора то "всемирная реакция" (II-32), то вполне казённое: "дух советских войск был необычайно высок" (III-8); и прочтём довольно торжественную похвалу Сталину, что он ещё 3 июля 1941 "первым понял тайну перевоплощения войны" в нашу победу (III-56). И в возвышенном тоне восхищения думает Штрум о Сталине (III-42) после сталинского телефонного звонка, - таких строк тоже не напишешь без авторского к ним сочувствия. И несомненно с таким же соучастием автор разделяет романтическое любование Крымова нелепым торжественным заседанием 6 ноября 1942 в Сталинграде - "в нём было что-то напоминавшее революционные праздники старой России". Да и взволнованные воспоминания Крымова о смерти Ленина тоже выявляют авторское соучастие (II-39). Сам Гроссман несомненно сохраняет веру в Ленина. И свои прямые симпатии к Бухарину не пытается скрыть.
Читать дальше