В. А. Злобин, литературный секретарь Мережковских с 1916 года, живший с ними в эмиграции в качестве третьего члена их семьи и хорошо знавший Гиппиус не только как литератора, но и с закулисной стороны – в разных передрягах эмигрантской жизни, в домашнем быту, пишет: «…между той Зинаидой Николаевной, которую мы знаем, и той, какой она была на самом деле, – пропасть».
«Декадентская мадонна», «белая дьяволица» (образ из романа Мережковского «Воскресшие боги»), вызывающая и дерзкая «ведьма», вокруг которой роятся слухи, сплетни, легенды и которая их деятельно умножает. Бравадой, с какой читает на литературных вечерах свои «кощунственные» стихи, знаменитой лорнеткой, которой близорукая Гиппиус пользуется с вызывающей бесцеремонностью, ожерельем, сделанным из обручальных колец ее женатых поклонников, а поклонников ее поэзии была тьма.
На открытие Религиозно-философских собраний, в организацию которых она вложила так много энергии и надежд, она явилась в глухом черном просвечивающем платье на розовой подкладке, и при каждом движении создавалось впечатление, что она под ним голая. Почтенные церковные иерархи, пришедшие обращать интеллигентов в истинную веру, косились на нее и стыдливо отводили глаза.
Гиппиус женственна, элегантна, обаятельна. «Высокая стройная блондинка с длинными золотистыми волосами и изумрудными глазами русалки», – так описывает ее издатель журнала «Новый путь» П. П. Перцов. Издательница журнала «Северный вестник» Л. Я. Гуревич вспоминает ее «светлые прищуренные глаза, в которых было что-то зовущее и насмешливое, она не могла не обращать на себя всеобщего внимания…».
Гиппиус была не просто умная, а очень умная женщина. Не тем умом, который может строить логически непротиворечивые силлогизмы, хотя в логике, даже в мужской логике отказать ей трудно. А тем умом, который видит дальше, видит выше. Она притягивает к себе людей не только внешностью и поэтической славой, но и обаянием своей незаурядности, остротой и беспощадностью критического чутья, силой и глубиной мысли. И отталкивает надменностью, злой и беспощадной насмешливостью, холодным экспериментированием над людьми. Она как будто вменяет себе в обязанность – быть злой, придирчивой, высокомерной.
Ее острый интерес к новым людям быстро сменяется презрительным безразличием, которого она не скрывает. Дерзить людям, провоцировать их, конфузить, бросать в краску – ее любимые развлечения, и при ее уме делать это было несложно. Примеров таких ее шуток и забав в мемуаристике множество, и обид, ею нанесенных, не счесть. Сама же Гиппиус равнодушна к тем неисчислимым оскорблениям в свой адрес, на которые, в частности, нисколько не скупились критики и фельетонисты, как вообще равнодушна к литературным мнениям и и к своей литературной славе.
Особенно любила Гиппиус, когда ее величали «ведьмой». Это было как награда за прилежание, как признание, что тот демонический образ, который она внедряла в сознание современников, ими усвоен. Ей доставило бы немалое удовольствие, если бы она услышала, как герой ее мемуарного очерка В. В. Розанов однажды с опаской сказал: «Это, я вам скажу, не женщина, а настоящий черт – и по уму и по всему прочему, Бог с ней, Бог с ней, оставим ее…».
То, что Гиппиус преднамеренно творила вокруг себя все эти «безобразия», не вызывает сомнений. Но создается ощущение, что, прибегая к «игре», столь ценимой ею за «бескорыстие» и «загадочность» (см. ее стихотворение «Игра»), она сознательно переключает внимание, наводит на ложный след, отвлекает от себя, скрывая под «литературной маской» свое истинное лицо, которого не хочет обнаруживать. Она прятала лицо не только в переносном смысле, но и в буквальном: в мемуарах встречаются упоминания о том, как странно она пользовалась косметикой, накладывая на свое нежное прозрачное лицо толстый слой пудры кирпичного цвета – вопреки моде и даже приличиям. А ее странные наряды? На них в недоумении оглядывались прохожие и в Петербурге, и в Париже.
В ее письмах В. Ф. Ходасевичу мелькает слово «иммунитет». А в одном из ранних дневников Гиппиус есть такая запись: «Я думаю, я недолго буду жить, потому что, несмотря на все мое напряжение воли, жизнь все-таки непереносно меня оскорбляет. Говорю без определенных фактов, их, собственно, нет. Боль оскорбления чем глубже, тем отвратительнее, она похожа на тошноту, которая должна быть в аду. Моя душа без покровов, пыль садится на нее, сор, царапает ее все малое, невидимое, а я, желая снять соринку, расширяю рану и умираю, ибо не умею [еще] не страдать».
Читать дальше